Вернуться в раздел "Книги" На главную страницу
РАДИ ТВОЕЙ НЕИЗВЕСТНОЙ ЛЮБВИ Виктор Верстаков. I. Ах, пуля, конечно же, дура… В КОРОТКУЮ ПЕСНЮ НЕ ВЕРЬТЕ От боя до боя не долго, не коротко, лишь бы не вспять. А что нам терять кроме долга? Нам нечего больше терять. И пусть на пространствах державы весь фронт наш - незримая пядь. А что нам терять кроме славы? Нам нечего больше терять. Пилотки и волосы серы, но выбилась белая прядь. А что нам терять кроме веры? Нам нечего больше терять. Звезда из некрашеной жести восходит над нами опять. А что нам терять кроме чести? Нам нечего больше терять. В короткую песню не верьте, нам вечная песня под стать. Ведь что нам терять кроме смерти? Нам нечего больше терять. * * * Бог песнопевцев и странников любит, снова я выжил в бою. Крест не спасет и звезда не погубит горькую душу мою. С ветру ли, с дыму глаза заблестели, в поле не видно ни зги, где коченеют на снежной постели братья мои и враги. Пули нашли виноватых и правых, в будущее не летят. Славься в земных и небесных державах родина павших солдат. Кто был спасением, кто был бедою, как разгляжу в темноте, если сам Бог был живою звездою на деревянном кресте. СЛАВЯНСКИЕ КЛЮЧИ Древнее этих стен, осыпавшихся, мощных, не сохранила Русь. Здесь был ее предел. Зеленый скат холма, трехвековая роща, Славянские ключи. Я не на них глядел. Ты очень молода. Ты слишком не похожа на тех, кого любил, на ту, в кого влюблен. Скуластое лицо, обветренная кожа, платок на волосах - сегодня странен он, и серые глаза, глядящие чуть косо, без пламени страстей, небесных и земных, молчание в ответ на дерзкие вопросы: ты молода, и мы не обошлись без них. У нас другая жизнь, задачи и замашки. Неужто наяву, а не в похмельном сне идем толпой вокруг молоденькой монашки, с которой бы не прочь побыть наедине? Вот наконец дошли до водопадов звонких. Прекрасны, черт возьми, Славянские ключи! Срываются со скал... А ты стоишь в сторонке, и серые глаза впервые горячи. Вплотную обступив поток высокий, главный, мы разливаем спирт в граненое стекло, добавив по глотку святой воды державной. - За то, чтоб нам в бою и завтра повезло! Закусывать грешно, когда вода - святая. Вновь разливаем спирт, пока чуть в стороне ты смотришь на ручей, как будто бы читая, что отразилось в нем и спрятано на дне. Склонилась над водой, ладошкой зачерпнула... Чудачка, погоди, стакан-то для чего? Я протянул стакан, ты медленно кивнула, не глядя на меня, и выпила его. - Дал выпить, дай запить,- сказал начальник штаба, забрал пустой стакан, налил в него воды. - Неразведенный спирт - для разведенной бабы, а с этой, молодой, полшага до беды. Ты плакала уже. Я сам готов был плакать. Ошибся я, поверь, я не хотел, прости. Ушла через ручей и разливную слякоть вниз, к озеру, куда не хожены пути. И все притихли вновь, опорожнив стаканы не чокаясь, в тоске, как будто третий тост, прищурясь вслед тебе из влажного тумана, где брызги от камней взлетали нам до звезд. Не оглянулась, но внизу остановилась. Как одинока ты, как жалок трепет плеч! Как многое в судьбе не встретилось, не сбылось, как многое в душе не удалось сберечь... На озеро и лес легли лучи косые. Ты смотришь на закат, мы смотрим на тебя. И нищая страна, Великая Россия меж нами пролегла, прощая и скорбя. ПОМОЛИСЬ ЗА РОССИЮ Помолись за Россию, в гильзах сплющенных огни затепли, чтобы ветры их не загасили, не засыпали бы горсти земли. Бог простит маловеров, всех ослепших, всех заблудших простит, Но темна судьба офицера, кто Господний свет не сохранит. Помолись за победу, как пред Образом, над картой всю ночь. Божий промысл нам неведом, сатанинский мы вольны превозмочь. Помолись за солдата. Дивен Бог в своих святых и бойцах, умирающих брат за брата, воскресающих в наших сердцах. Помолись за Россию, за всевечную ее правоту, лишь бы мы огней не гасили, и звезде служа, и Кресту. КАВАЛЕРГАРДЫ И ДРАГУНЫ Кавалергарды и драгуны поэскадронно ушли в века, поводья бросив, порвавши струны и вылив жженку па плац полка. Прощай, маневры, прощай, парады, прощайте, глазки из-под платка, прощай, аресты, прощай, награды, дымки шрапнели и свист клинка. Не мы ль в галопе ломали шеи то супостату, а то себе? Не мы ль гуляли на всю Расею в царевой зале, в курной избе? Чернеет трензель, ржавеет стремя, седло рассохлось, погнут клинок. Ах, были люди, ах, было время, ах, были кони, ах, был платок... ПО ДОРОГЕ ИЗ ШЕРЕМЕТЬЕВО-2 Хорошо, что нам по чину не положено пока ни машины, ни личины, ни объятий дурака. Грузовик с авиапочтой - чем не транспорт в поздний час? Отобьет и сон, и почки, но доставит к женам нас. Далеко ли мы летали и в какую там страну - это, в общем-то, детали, время пустит их ко дну. На чужом аэродроме помню зарево огней, силуэт в стеклянном доме - он со временем видней. А потом полет, посадка, полуночный грузовик, и шофер зевает сладко, и Москва мила - отвык. Грузовик с авиапочтой, крупноблочные дома... Может, все сбылось нарочно, чтоб свести меня с ума? Чтоб ни словом и ни делом не карабкался в чины - просто б жил на свете белом, жил, как люди жить должны? Только как должны - не знаю... Прячу глупую слезу, улыбаюсь, вспоминаю, почту в сторону везу. НАШИ ЗВЕЗДЫ И НАШИ КРЕСТЫ Побелела звезда жестяная, и красны от закатов кресты. И витает печаль неземная над землею святой пустоты. Стали черными белые кости, стали черные кости черней, на забытом российском погосте породнившись за тысячи дней. Вся Россия - могилы, могилы, пусть на них ни крестов уж, ни звезд. Неземная, незримая сила указует священный погост. Отчего же, скорбя над пустыней, небеса высоки и чисты? Для чего же все зримее ныне наши звезды и наши кресты? ОДИНОКИЕ НОТЫ Офицерский романс - желтый лист на погоне, хрипловатый напев неизвестной войны, и чужие глаза, и родные ладони, батальонная явь, гарнизонные сны. С восемнадцати лет под военные марши мы служили, и жили, и верили в них. Офицерский романс - он для тех, кто постарше, он для тех, кто случайно остался в живых. Полковой барабан громыхает все глуше, все обыденней пули над нами жужжат. Слух привык ко всему. Не привыкли бы души, те, что Богу и Родине принадлежат. Офицерский романс - одинокие ноты перетянутых струн в ослабевшей стране. Замолчать бы навек. Но невидимый кто-то подпевает вполголоса там, на войне... * * * Опять газетные посулы, пустопорожние слова... Но, возвращаясь из Кабула, мы знали: впереди Москва. Так предавать, как предавали из-за угла, исподтишка, - другую армию едва ли в любые предали б века. Нас ненавидели за силу, и не чужие, а "свои", толкая в братские могилы и бесполезные бои. А выживших ждала расплата и обвинение в грехах, в которых были виноваты те, предававшие в верхах. И все же из Афганистана, его огнем закалены, назло измене и обману вернулись воины страны. В демократической столице Враги добить нас не могли, Пока бессчетные границы меж братьями не провели. Вот-вот обрушится держава, уже пылают города... Но армия имеет право стать Божьей карою тогда. КЛЕВЕТНИКАМ ДЕРЖАВЫ Готовы по плечу похлопать, уже примерились не раз, приоткрываете Европу, перевоспитывая нас. А что, на это есть резоны. Нам даже любопытно, как экономические зоны мы переварим натощак. как будут кооперативы ходить в "диоре" и в "бурде", как хозрасчетно, как красиво мы в личном вырастем труде. Глупец, кто не берет уроки, когда преподают урок. Да, в кибернетике и в роке отстал от Запада Восток. Нам перестраиваться надо. И мы взялись за дело, но чему вы так истошно рады, как с вами не было давно? Откуда нежные манеры и славословие в устах купцов, дельцов, певцов, премьеров и генералов при постах? О космосе, угле и стали в стихах неловко говорить. А в быте, что ж, мы поотстали, но в быте, а не в "быть - не быть". Нам быть, поскольку в бедах, в войнах, живя не бытом - бытием, мы по-восточному спокойно настаивали на своем. И в голодуху, и в разруху (вы, кстати, не причастны ль к ним?) не сказочным, а русским духом мы выстояли и стоим. А нас не хлопали - нас били. И не по плечику - сплеча. Кто бил? Возможно, вы забыли, я не напомню сгоряча. Да будь мы даже из гранита, и то бы к нынешним годам разбиты были бы и сбиты на радость многим господам. Живых, спасало нас не чудо, а корни, вера, дух и честь. Хотя и среди нас иуды, как время показало, есть. На них надеетесь вы, что ли, приоткрывая ворота в сад вседозволенной неволи, где жизнь роскошна и проста? Среди иуд вы преуспели. Я вмешиваться не хочу, пока вы сдуру не посмели меня похлопать по плечу. * * * Попали в окружение. Бывает на войне. За каждое движение - осколки на спине. Ослепшие, оглохшие лежим среди камней, живые и усопшие - вам издали видней. С улыбкой снисходительной в бинокль полевой взирают победители, кто мертвый, кто живой. Малейшее движение - снаряд, снаряд, снаряд, огонь на поражение всего и всех подряд. Разбита наша рация, иссяк боезапас, и наша авиация не хочет видеть нас. Окружены и преданы. Бывает на войне в обманутой, неведомой, невиданной стране. * * * Священны любые таланты - строфы, теоремы, смычка. Но мы уходили в курсанты, но мы выбирали войска. Копали окоп в черноземе, вбегали в отравленный дым и в гулком казарменном доме слонялись по дням выходным. На стрельбах в мишени палили, зубрили язык уставной и воду на сессии лили, чтоб выплыл билет отпускной. С годами, конечно, грубели, вино попивали тайком и редко в какую неделю не дрались в саду городском. У неких сквозь прозу и скуку мелькал рифмоплетческий дар, другие терзали науку, и многие - струны гитар. Тут дело совсем не в талантах, а в юном кипении чувств. Один среди сотни курсантов пробился я в сферу искусств. И вот вспоминаю то время, и вдруг постигаю навек: мы были священное племя, без малого сто человек. Да, сверстники наши, пожалуй, казались талантливей нас. Но мы были русской державой и с нею уходим сейчас. ВОСПОМИНАНИЕ О СЛУЖБЕ Мы присягали. Ну что ж, присягали, мы и в строю под оркестр шагали, гордо держа на груди автоматы. Были наивны, но не виноваты. Мы не любили империалистов, а замполит был и вовсе неистов и призывал ненавидеть врага, если и родная страна дорога. Быт по уставу. Ну что ж, по уставу. Строй - по ранжиру. Счет - слева направо. В общем, расписана жизнь до отбоя, Только во сне остаешься собою. Верьте не верьте, а все же скажу я: мы и во сне не л юбили буржуев. Да и за что их, казалось, любить, если они нас хотели разбить?! О "дедовщине". Ну что ж, "дедовщина" определяла, какой ты мужчина, как ты настроен и как ты воспитан, чем ты расстроен, зачем так упитан. Но даже самых плаксивых поганцев предпочитали мы американцам и удивлялись, что наш замполит на гауптвахте сидеть им велит. И об итогах. Их, в общем, не много. Мы отслужили свое, слава Богу, чтили присягу - уж если дана, значит, должна выполняться она. Так почему же мы стали виновны, классово чокнуты и уголовны? Или опять командиры страны нам неизвестной присяге верны? Или виновны мы, что не любили тех, кто наш строй, перестроив, разбили?.. ВИД НА СПАССКУЮ БАШНЮ Теперь и вспомнить страшно, не только что сказать: напротив Спасской башни мне доводилось спать. Нет, приближенным не был к властителям страны и не под чистым небом валялся у стены. В казарме спал, под крышей, от башни - за рекой. Всю ночь куранты слышал и транспорт городской. Добавлю для дотошных, что был мой койкодром у самого окошка, на ярусе втором. А форточка, понятно, распахнута всю ночь: и зябко, и приятно, и вниз уже не прочь. А тут еще ветрище со стороны реки задует и засвищет, начнет играть в снежки, захолодит, намочит всю наволочку мне... Зато какие ночи блистали в том окне! Прожектора вонзались над башней в небосклон, высвечивая завязь событий и времен. Туманясь в снежной пыли, там вспыхивали вдруг зубцы, бойницы, шпили и циферблатный круг. Размахом, статью, славой и золотом горя, сияла над державой полночная заря. И я, солдатик малый своей страны большой, дрожал под одеялом не телом, а душой. ОФИЦЕРСКИЙ РОМАНС Были когда-то и мы офицеры - бражники, ратники, юность Руси, пленники чести, хранители веры, взгляды любви обходя на рыси. Бальные залы, полтавские хаты, блеск эполет и зловоние ран. Перед Отечеством невиноватый, перед любовью винись, капитан. Были когда-то и мы офицеры первой на свете всемирной войны, в серых шинелях в Галиции серой, в серых фуражках поверх седины. Сумрак землянок, траншейная глина, сестры походных госпиталей... Перед Россией ни в чем не повинный, перед разлукой сестру пожалей. Были когда-то и мы офицеры - белая сила, христовая рать. В полную меру, в последнюю меру счастье испить и навек потерять. Бьет артиллерия в купол церковный. Не устоять тебе, Спас-на-Крови. Воинским чином пред жизнью виновный, спой, капитан, о последней любви. Были когда-то и мы офицеры, давние раны украдкой леча... Цифры "14-й" - "41-й" перевернула эпоха сплеча. Рвутся фронты, как лежалые нити, и не в Галиции - возле Москвы. Перед женой, капитан, повинитесь, перед Россией останьтесь правы. Были вчера еще мы офицеры, верные долгу в неверном пути. На искалеченных склонах Панджшера кровью своею писали "прости". Свой ли, чужой грянул выстрел итогом - не прояснят ни устав, ни Коран. Перед любовью, Отчизной и Богом вы не виновны уже, капитан. ДЕРЖАВНАЯ НОЧЬ Смотрю в окуляры ночного прицела и вижу, как в бывшей стране встают из окопов друзья-офицеры, враги по гражданской войне. Подходят во тьме к самодельным границам, оружье на землю кладут, с любовью глядят на знакомые лица, дрожа от окопных простуд. С ремней отцепляют заветные фляги и передают над чертой, вождями прочерченной не на бумаге - на теле державы святой. И пьют по глотку, и дымят по затяжке одну сигарету на всех. И, молча ладонь поднимая к фуражке, расходятся, чтобы наутро за тяжкий народный ответствовать грех. ПРОЗРЕНИЕ Под небом гибнущей державы, в дыму и заревах огня воспоминанья русской славы смутят ли давностью меня? Безвестны нам пути Господни, но светит прошлое во мгле. Происходящее сегодня происходило на земле. Очарованием свободы преследовали силы зла непокоренные народы, богоугодные дела. И восставали брат на брата, обмануты, ослеплены, и гибли русские солдаты рукою русской сражены. И силы зла торжествовали и пировали во Кремле. Да, мы друг с другом воевали, да, это было на земле. Но и прозренье наступало, вливался в души Божий свет, и возвращались из опалы герои будущих побед. Сбирались вновь святые рати, привычно строились полки. И угасали на закате чужие стяги и штыки. Развеивались злые чары, личины падали с врагов. И очистительною карой плескала Русь из берегов. НА КРЕЙСЕРЕ В командирской каюте портрет генерала с округленным суворовским желтым значком. Сухопутных начальников здесь не бывало, командир с генералом, увы, не знаком. Петропавловск-Камчатский мерцает огнями, за бортом еле слышная плещет волна. Но за тысячи миль сухопутных за нами в грозном шторме качается наша страна. А еще в командирской каюте гитара, на которой, конечно, играет он сам - командир, обладающий творческим даром, сочиняющий песни про море и дам. Он поет и поет их одну за другою, в промежутках глядит сквозь окошки в броне, где за тихим заливом, за светлой дугою дикий шторм разгулялся по темной стране. Слов не зная, я все же ему подпеваю - что нам делать еще в эту странную ночь? И смотрю на портрет, и спросить забываю, чем на Волге могу генералу помочь. ДВЕ ДАТЫ На парадах замерзали, но стояли, как стена, и в Георгиевском зале получали ордена. Возвращались из столицы на флота и в округа, на тревожные границы, на крутые берега. И общежитиях фанерных китель вешали на гвоздь молодые офицеры, голубая кровь и кость. И опять в комбинезонах принимались за труды. На истершихся погонах - ни просвета, ни звезды. То в солярке, то в мазуте, то в дыму пороховом, то в старпомовской каюте, утираясь рукавом, то в бумагах утопая, то ныряя в дизеля, то махорку закупая и в кулак ее паля... Проверяли службу в ротах, заступали в караул, на уборочных работах кляли город Барнаул. В час бессонного досуга волновались горячо, шестиструнная подруга грифом билась о плечо. Разумеется, под песни принимали грамм пятьсот. Разумеется, хоть тресни - полвосьмого на развод. Вновь стояли на морозе в плохо выбритом строю, обсуждая в голой прозе жизнь военную свою. И опять - казармы, поле, хозработы и стрельба. Гарнизонная неволя, офицерская судьба... Разве жили мы иначе в те недавние года и противнику без сдачи отдавали города? Разве в золоте парада громыхала сила зла, разве сплошь не той, что надо, наша армия была? В общежитиях фанерных пьет уволенный народ, вспоминая сорок первый и девяносто первый год. * * * Прощайте, маршалы державы, морщинистые старики. Воспоминанья вашей славы нам оказались далеки. Вы были взводными в тридцатых и ротными в сороковых, оставшись чудом средь живых, чтоб очутиться в виноватых. Вскрывая давние нарывы, мы полоснули невпопад, забыв, что в боли молчаливы бойцы - и маршал, и солдат. А все же вы тогда, в начале, себя и нас могли спасти... Но вы терпели, вы молчали, вы в нас поверили почти... Прощайте, маршалы народа, вдруг позабывшего бои ради побоищ за свободу. Простите, маршалы мои. * * * Нам конца этих песен не слышать и дорог до конца не пройти. Перед битвой отмерены свыше наши песни и наши пути. Или молча стоять на пороге покосившейся отчей избы и смиряться, и думать о Боге, не гневить ни врага, ни судьбы? Но опять запеваем в походе и бросаемся в море свинца, чтобы в будущем в русском народе кто-то песню допел до конца. ПОСЛЕДНИЙ ПАТРОН Если черные птицы заслонят небосклон, мне еще пригодится мой последний патрон. Если те, кто любили, вдруг изменят свой тон, мне поможет быть сильным мой последний патрон. Верьте символам веры, что даны не вчера, господа офицеры, господа юнкера. Если трон пошатнется, встанем грудью за трон, в супостата вопьется мой последний патрон. Вспыхнет старое знамя над Россией огнем, и опять юнкерами мы в атаку пойдем, а изменит фортуна и догонит свинец - что ж, военная юность не для слабых сердец. Золотые погоны мы носили не зря. Я последним патронам, как судьбе, доверял. Ну а коль заграница и парижский притон - мне еще пригодится мой последний патрон. ТАМ, ГДЕ ЕСТЬ ОФИЦЕРЫ Вот и сняты погоны и двойные ремни. Нет ни Бога, ни трона. Окаянные дни. Нет ни трона, ни Бога, ни России в окне. Есть чужая дорога по чужой стороне. Позолотою рыжей крест мерцает во мгле над кроватью в Париже, на нерусской земле. Потускневшие ножны схоронили клинок... По какой подорожной ты покинул Восток? Ни земным оправданьям, ни небесным не рад. Есть поэты в изгнанье, нет в изгнанье солдат. Вровень Символам Веры Офицерская честь. Там, где есть офицеры, Бог и Родина - есть. Вот и сняты погоны и двойные ремни. Нет ни Бога, ни трона. Окаянные дни. Но высокая мука станет связью времен. Посмотрите на внука: он не снимет погон. * * * Лежу на тулупе в Талышских горах, смотрю на события в звездных мирах: одна потухает звезда, другая летит в никуда, а все остальные по кругу смеются, мигая друг другу. Я нарисовал поэтический вид, но знаю, что падает метеорит, сгорая в небесных краях в каких-то там плотных слоях, и знаю, что звездным пунктиром нам кажется спутник над миром. Давайте погреемся в звездных лучах, покуда овчина тепла на плечах, пока еще нам не пора в машину идти от костра: темнеет и быстро и рано в горах на границе Ирана. Объехали за день десяток застав, от горных дорог непроезжих устав, порою машину свою руками держа на краю скалистой обрывистой кручи, где понизу стелются тучи. Под вечер вернулись в мерцание звезд на передовой наблюдательный пост: он, может быть, на рубеже, а может, в Иране уже - в те годы мы были державой с большой пограничною славой. Пылали созвездья, летели миры над нами, и вровень, и ниже горы, и водка в стаканах была от звездного блеска светла, и даже моя сигарета блестела от звездного света. Наверно, в ту ночь мы вели разговор, поскольку и водка была, и костер, и звезды горели в ночи: попробуй-ка тут помолчи! Я мог бы по старому следу припомнить ночную беседу. Но разве важны были наши слова в сравнении с тем, что Россия жива, в сравнении с тем, что душой мы жили в державе большой и пили за Русь на границе, где звезды летали, как птицы... * * * Оставь дела сердечные, топчи разрыв-траву - за веру, за отечество, за стольный град Москву. Заставы богатырские пусты в родной земле, ворота монастырские распахнуты в Кремле. Оставь заботы вечные, покуда наяву бесчестит враг отечество и стольный град Москву. Плывет над силой вражеской бензиновая хмарь, ни звезды не покажутся, ни купол, ни алтарь. От горького изменчества не сберегли, увы, ни веры, ни отечества, ни Шуи, ни Москвы. Больна душа не лечится ни в рабстве, ни в хлеву. За веру, за отечество, за стольный град Москву! * * * Давно мы не виделись, друг. Ты с Севера писем не пишешь. Общения давнего звук все тише с годами, все тише. Ты, кажется, чин получил - звезду небольшую на плечи, в семье нелады, но причин не знаю, расскажешь при встрече. Сейчас по законам строки о встрече затею рулады... А впрочем, мы так далеки, что этого делать не надо. Мы слишком похожи с тобой, сдружиться нам было бы сложно. Могли бы сменяться судьбой, но это уже невозможно. Два года тебя не встречал и прожил их так... суетливо... Но помню тот мерзлый причал над черной волною залива. Пусть был разговор ни о чем, о мелких житейских заботах,- с тобой я касался плечом большого Российского флота. Сегодня случайно в столе нашел пожелтевший листочек, о том, что ты есть на земле, напомнили несколько строчек. Ни чайки в них, ни корабля - какие-то юрты и сакли, да Нюрка, одетая для участия в клубном спектакле. А все же в них слышится флот, поскольку стихам неподвластно придумать такой поворот, к которому жизнь непричастна. * * * Я верю морю, как себе, я верю морю, как судьбе, я верю морю, как тебе, я верю морю. Я уезжаю от него, как от отца от своего, как от крыльца от твоего. Прощай же, море. Дойду до краешка земли, там вновь увижу корабли, там чайка вольная вдали летит над морем. Куда ж я денусь от него, как от отца от своего, как от лица от твоего? Спасибо, море. Рукою трогаю прибой, не умолкающий, как бой, что был отцовскою судьбой в кипящем море. Вступая в пенную волну, твою увижу седину и сыну нашему махну: - До встречи в море... ЧАЙКИ Отчий берег давно разглядеть не надеясь, мы на чаек последних тревожно глядим: может, это любимые в перья оделись? Далеко возвращаться до берега им. В дальнем море декабрь раскаленней июля, свежий ветер повеял в полуденный час: может, это любимые дома вздохнули, и дыхание их долетело до нас. Как трудна тишина перед завтрашним боем, но акустик включает в трансляцию звук: может, это любимые вышли к прибою, и волна донесла их сердец перестук. Запылал горизонт, смяты бронезадвижки, сталь со сталью сошлась, нам нельзя отвернуть, Может, наши любимые нашим мальчишкам про отцовский нелегкий поведают путь... ОКЕАНСКАЯ КРОВЬ Океан голубой, кровь людская красна. В берег плещет прибой, в сердце плещет весна. Но и в штиль роковой, и в осеннюю тишь, океан, ты живой, сердце, ты не молчишь. В голубой глубине и в аортах моих неспокойно вдвойне, кровь одна на двоих. Ведь твоя солона, и моя солона, и бессонна одна, и другой не до сна. Ты судьбою мне дан, ты меня призови, Мировой океан, старший брат по крови. Будут волны греметь, будет кровь бушевать, надо сметь, надо сметь над судьбою вставать. И бросаться в шторма, и бросаться в весну, жизнь рассудит сама, кто наверх, кто ко дну. Даже если на дно - не рыдай обо мне: кровь моя все равно в океанской волне. Значит, будет прибой моим сердцем стучать, будут волны с тобой моим вздохом молчать, и бессмертный мой брат сохранит навсегда мой негаснущий взгляд, твое первое "да". * * * В незамерзающем заливе дымит студеная волна. Все тяжелее, все ленивей качает палубы она. В дыму заходит с разворотом на крейсер, лопасти креня, прямоугольник вертолета - четыре красные огня. Суровый, северный, короткий на сопках догорает день, громада атомной подлодки, как в глубину, уходит в тень. Дома вскарабкались на скалы - лишь камню на камнях расти, сурово смотрят с пьедесталов на океанские пути. А мы сегодня не суровы, счастливы, веселы, вольны, судьбой для дружеского слова в столице флота сведены. Прости мне лирику ты эту, я флот люблю вдвойне, втройне за то, что быть его поэтом как быть солдатом на войне. Дымит залив, подобный оде... Погибнем - нас переживет строка, рожденная в походе и кем-то взятая в поход. ПОЛЯРНЫЙ КРУГ На улице тихой в далекие дни скупые вечерние светят огни, и счастье скользит из неверящих рук, не любит, уходит единственный друг, лишь в небе чуть виден спасательный круг, Полярный, Полярный спасательный круг. Года исцелили, судьба сберегла, военная служба в поход увела, где вряд ли б ты выжил от огненных мук, от близких разрывов и вечных разлук, когда б не Полярный спасательный круг, Полярный, Полярный спасательный круг. Опять над тобою темны небеса, чужие кричат и грозят голоса, берут на обман и берут на испуг. В безверии сердце слабеет, но вдруг бросает Россия спасательный круг, Полярный, Полярный спасательный круг. С трудом вспоминаешь влюбленность свою, устал удивляться, что выжил в бою, и сердце уже одолело недуг - так, значит, теперь твоя очередь, друг, бросать для державы спасательный круг, Полярный, Полярный спасательный круг. СНЕГА РОССИИ Горят в ночи неугасимо снега России. Под звездным небом Бориса, Глеба - кресты соборов. И на дорогах, и на кладбищах не видно нищих. Но в церквях гордых склады райторгов, гнилые днища. Сухие губы не устали шептать молитвы. Как птичья стая, на поле битвы сердца алеют. Снега России неугасимы. И где б я ни был, со мною небо Бориса, Глеба, снега России. * * * Десант не знает, куда проложен в полетных картах его маршрут. Десант внезапен, как кара Божья, непредсказуем, как Страшный суд. Хоть за три моря, хоть за три горя, хоть с ветром споря, а хоть с огнем, взлетает вскоре, со смертью в ссоре, десант, не надо грустить о нем. Нам пол-Европы вцепилось в стропы, мы знаем тропы в любой стране. В центральной, южной, в нейтральной, дружной мы будем драться спина к спине. А если маршал в тебя не верит, а если дома живым не ждут, за все ответит случайный берег, куда причалит твой парашют. ПАРАШЮТИСТКА Девчонка, мечтая, на небо глядела, а ей говорили: "Не женское дело, не женское дело на небо глядеть, тебе еще с куклами надо сидеть". Девчонка росла, вот и школьные годы - какие соблазны, какие свободы! "Не женское дело на небо глядеть, тебе за учебником надо сидеть". Девчонка росла и почти повзрослела, но дома ругали ее то и дело: "Не женское дело на небо глядеть, тебе за конспектами надо сидеть". Девчонка еще подросла - и влюбилась. Как мир изменился, как сердце забилось! Но парень насупился, словно медведь: "Не женское дело на небо глядеть". Она собрала своих кукол и книжки, конспекты и письма-записки парнишки, запрятала в шкаф, из окна поглядела и тихо сказала: "Нет, женское дело". Теперь, чтобы с девушкой этой встречаться, вам нужно за нею по небу промчаться, затем, подойдя к самолетному люку, кольцо парашюта взять в правую руку и прыгнуть за ней, чтоб под куполом белым она вас увидела и разглядела. Ведь если вдвоем в синем небе лететь, не женское дело на небо глядеть! ЭСКАДРОН ИДЕТ, ПЫЛЯ Эскадрон идет, пыля, в белой пене трензеля. Собираются девчата, расступаются поля. Головные, не ленись, ну-ка повод, ну-ка рысь! Разберемся на привале, с чьими чьи глаза сошлись. Черноглазая строга, смотрит, словно на врага, целый день с ней тары-бары, чтобы вечером в стога. С кареглазою небось все пошло бы вкривь и вкось, целовались бы все время, спали много бы, но врозь. Синеглазая вполне подошла бы нравом мне, отношенья прояснили б за часок наедине. Так что, головные, не ленись, ну-ка повод, ну-ка рысь! Разберемся на привале, с чьими чьи глаза сошлись... ОСТАЛАСЬ ОТЧАЯ ЗЕМЛЯ Перевалив за тридцать лет, вдруг понимаешь горько: пора заглядывать в ответ, хотя еще решенья нет - условия, и только. Тебя любили, ты любим, еще влюблен, быть может. Но счастье, что дано двоим, - сперва огонь, а после дым, который сладок молодым, а в зрелости тревожит. Тебе грозили, ты вставал с противником сразиться. Ты от души повоевал, в боях победных ликовал, а в тридцать лет без боя сдал свой неприступный перевал за южною границей. С тобой дружили, ты дружил, ты в дружбу верил свято. Всей кровью вен, аорт и жил, всем, чем ты в жизни дорожил, делиться другу предложил, сперва и он тебе служил, затем своей судьбой зажил, судьба не виновата. Осталась отчая земля. Она дана в ответе. Ее не познают с нуля, решений правильных моля, а только душу опаля на затридцатом лете. АХ, ПУЛЯ, КОНЕЧНО ЖЕ, ДУРА… Ах, пуля, конечно же, дура, но это еще ничего... Пьет штабс-капитан из главпура с корнетом из Войск ПВО. Кремлевские звезды в оконце опять обратились в орлов, восходит трехцветное солнце из красных, советских углов. В музейном Успенском соборе гремит литургия опять... И значит, за Черное море нам скоро пора отплывать. Сбежится с окраин Союза орда голопузых господ, стреляя в осевший от груза ооновский наш теплоход. А впрочем, куда торопиться, товарищи штабс- и корнет? Еще мы успеем напиться и в землю зарыть партбилет... РОССИИ СЛУЖИТЬ Под шорох знамен, под громы орудий идет батальон - военные люди. России служить - вот солдатская доля, судьбу положить за нее среди ратного поля. В походном строю ряды поредели, дорогу свою не все доглядели. Летят трассера, все ближе их нити... Ну что ж, мне пора, ребята, не ждите. Пусть мне не дано дожить до победы, приду все равно по вашему следу России служить! Вот солдатская доля, судьбу положить за нее среди ратного поля. II. Горит звезда над городом Кабулом ПОВОРОТ НА БАГРАМ Нет, Афганистан ни сон, ни обман. Я память друзей не предам. Я вижу сквозь даль дорогу в Джабаль и наш поворот на Баграм. Грохочет фугас, но Бог меня спас - не знаю, чужой или свой... Над грудой брони, смерть, повремени: я, кажется, снова живой. И дело не в том, что будет потом, как встретят нас в отчей стране. До крика "Держись!" недолгая жизнь, но дольше обычной вдвойне. Мальчишка-боец, комвзвода-юнец и взрослый усатый комбат... Не хватит свинца, чтоб наши сердца, живые, забились не в лад. ДЕВЯТАЯ РОТА Еще на границе и дальше границы стоят в ожидании паши полки, а там, на подходе к афганской столице, девятая рота примкнула штыки. Девятая рота сдала партбилеты, из памяти вычеркнула имена. Ведь если затянется бой до рассвета, то не было роты, приснилась она... Войну мы порой называли работа, а все же она оставалась войной. Идет по Кабулу девятая рота, и нет никого у нее за спиной. Пускай коротка ее бронеколонна, последней ходившая в мирном строю, - девятая рота сбивает заслоны в безвестном декабрьском первом бою. Прости же, девятая рота, отставших: такая уж служба, такой был приказ. Но завтра зачислят на должности павших в девятую роту кого-то из нас. Войну мы подчас называем работа, а все же она остается войной. Идет по столице девятая рота, и нет никого у нее за спиной... ГОРИТ ЗВЕЗДА НАД ГОРОДОМ КАБУЛОМ Горит звезда над городом Кабулом, горит звезда прощальная моя. Как я хотел, чтоб родина вздохнула, когда на снег упал в атаке я. И я лежу, смотрю, как остывает над минаретом синяя звезда. Кого-то помнят или забывают, а нас и знать не будут никогда. Без документов, без имен, без наций лежим вокруг сожженного дворца. Горит звезда, пора навек прощаться, разлука тоже будет без конца. Горит звезда декабрьская, чужая, а под звездой дымится кровью снег. И я слезой последней провожаю все, с чем впервые расстаюсь навек. * * * Мы жили тогда на отлете, мы были тогда на войне и грезили, как вы живете в далекой великой стране. Мы даже читали газеты - от спорта до передовиц, штыком вырезая портреты пятнистых вождей и девиц. Мы слушали радио ночью, когда очищался эфир, внимая без шуточек, молча, как вы там стоите за мир. А если в штабах нарывались на телик с программой "Восток" - с порога от счастья смеялись, не чуя израненных ног. Добавлю, что опыт был нажит и перепроверен не раз: про нас ничего не покажут, не скажут ни слова о нас. У вас же большие визиты и переговоры в Кремле, и что-то в науке открыто, и выстроен клуб на селе... Без всякой иронии, право: мы верили вам на войне, сражаясь вдали за державу, с Историей наедине. ПУСТЫНЯ Опять жара за шестьдесят, пески взметнулись и висят. И лезешь в бронетранспортер, как в полыхающий костер, выхватывая из огня боекомплект шестого дня. А сколько их еще - спроси пустыню. Шесть дней назад (сказал комбат) разведка видела отряд: прет от границы прямиком, наверно, коротко знаком с оазисами на пути. И мы должны его найти. А сколько их еще - спроси пустыню. Гудят "вертушки" день и ночь, они хотели б нам помочь, да разглядишь ли свысока среди проклятого песка, где разбежались и легли десяток тех, кто ближе шли. А сколько их еще - спроси пустыню. Во флягах кончилась вода - подбросят небом, не беда. Беда, что бьют из кишлаков: они чужие средь песков, там богатеи правят всласть, плевать им на Кабул и власть. И сколько их еще - спроси пустыню. Шесть дней в песках искали тень, седьмой удачней выпал день: подул нам в лица наконец не пыльный ветер, а свинец - с бархана, с гребня, с бугорка ударили три ДШКа. А сколько их еще - спроси пустыню. Пускай под семьдесят жара, сегодня лучше, чем вчера. Два взвода двинуты в обход, их прикрывает третий взвод, четвертый с пятым - на заслон, гранатометный взвод - на склон. А сколько их еще - спроси пустыню. Прошла минута или час, какая разница для нас, когда окончен разговор и тащишь в бронетранспортер, перехвативши за приклад, в тебя стрелявший автомат. А сколько их еще - спроси пустыню! НА ПЕРЕВАЛЕ Война становится привычкой, опять по кружкам спирт разлит, опять хохочет медсестричка и режет сало замполит. А над палаточным брезентом свистят то ветры, то свинец. Жизнь, словно кадры киноленты, дала картинку наконец. О чем задумался, начштаба, какие въявь увидел сны? Откуда спирт, откуда баба? Спроси об этом у войны. А хорошо сестра хохочет от медицинского вина. Она любви давно не хочет, ей в душу глянула война. Эй, замполит, плесни помалу, теперь за Родину пора... Нам не спуститься с перевала, который взяли мы вчера. ЛЕЙТЕНАНТ ЦАРАНДОЯ В Кабуле весенняя мода на все, даже на паранджу... Рассматриваешь пешеходов, а я на тебя погляжу. Здесь женщины в цвете небесном, иконном, рублевском почти. Но, впрочем, тебе не известно про наши иконы. Прости. Идешь по большому Кабулу, сын маленького кишлака. Среди многолюдного гула тебе неуютно пока. Дуканы, жаровни, машины, навесы, витрины, лотки... И женщины, словно кувшины, блистательны и высоки. Детали столичного быта тебе интересны всерьез. И манят глаза, что сокрыты под сеткой из конских волос. В селении высокогорном другие фасон и цвета: там женщины горбились в черном, смотрели сквозь нити холста. И мать, провожая, всплакнула под грубою той паранджой... Был красен твой путь до Кабула от крови своей и чужой. Ты думал, что рай тебе снится, на узком врачебном столе, открытые женские лица увидев на грешной земле. Одетые в белые ткани, медсестры стояли вокруг, когда ты в наркозном тумане боялся коснуться их рук. Нас женщины в черном - рожают, нас женщины в белом - хранят, в лазурном - любовью сражают, украдкою бросивши взгляд. Но вся их небесная мода тебе поклониться должна: ты - в сером, под цвет небосвода, в котором дымится война. ВРАЧ Переезжаем Саланг, смотрим и влево, и вправо: то на обочине - танк, то под горою - застава. Ветер порывами бьет. Мы не торопимся, чтобы не проморгать гололед и не заехать в сугробы. К этому часу уже заночевали колонны, сгрудились, как в гараже, дула направив на склоны. Все изменилось внизу - трасса, природа, погода. Мчим из метели в грозу, рухнувшую с небосвода. Молнии блещут из туч, гром сотрясает равнину. Даже прожекторный луч сузился наполовину. Воздух пропитай насквозь предощущеиьем тревоги, гнется растущее вкось дерево возле дороги. Но разгорается вдруг зарево встречного света... Что тебя бросило, друг, в гонку опасную эту? Мы бронегруппа почти - два боевых бэтээра. Здесь в одиночку идти - самая крайняя мера. Вправо, товарищ, смотри, справа за вспышкою вспышка! Ну подожди, не гори, мы уже близко, мы близко. Ты поработай в ответ - "духи" не любят работы. Выключи, родненький, свет. Что же ты медлишь, ну что ты!.. Вырвался из-под огня броневичок с капитаном. "Похоронили меня? Рано, товарищи, рано!" Встал на броне во весь рост, вытянул руку с часами: "Еду к больному на пост, а уж с засадой - вы сами. Я, как вы поняли, врач, вот и лечу, не стреляю. Ладно, ребята, удач. Всыпьте им, я умоляю. "Скорая помощь", гони!.." Взвыли движки бэтээра, и кормовые огни дымом окутало серым. Та же гроза в небесах, та же засада пред нами. ...Были б врачи па часах, все остальное - мы сами!.. МЕДСЕСТРА ПЕРЕДНЕГО КРАЯ "Если бы вы знали, как нас встретили..." Девочка рыдает под рукой. Многосмысловые междометия невозможны с девочкой такой. "Я ж не за деньгами, не за чеками..." Смотрит исподлобья, не дыша, девочка с подкрашенными веками, с чистою обидой малыша. "А они по возрасту построили, говорили вслух про нашу стать. Мы, конечно, не были героями, но хотели сестрами им стать..." Пью и пью в застолий палаточном с медсестрой десантного полка. Моего молчания достаточно, чтоб она сидела, так близка. Только я люблю другую женщину. А сестра, не ведая про то, с лейтенантом раненым повенчана, без ноги отправленным в ЦИТО. "Если бы вы знали, что за мальчики! Я к ним и сквозь пламя доползу..." Говорит и вытирает пальчиком с пыльных щек моих свою слезу. * * * Открываю страницы афганской войны, где желтеют бумага и строки: ведь уроки, которые извлечены, прояснились в нескорые сроки. Делал записи наспех, но все - набело, как история мне диктовала. Ну а то, что ни строчкой в стихи не вошло, на войне это тоже бывало. КОМБАТ Еще не отвыкли от мира, еще не привыкли к войне. И только планшет командира сгорает в незримом огне. Там красные дуги пылают, там тлеют пунктиры засад, где, может быть, нас убивают, где наши машины горят. Судьба приготовила меты. Но, стрелами вычертив бой, комбат не согласен на это: он сам будет нашей судьбой. Он сам поведет нас по склонам, он первым пойдет под огнем, чтоб список потерь батальона навечно прервался на нем. ПЫЛАЕТ ГОРОД КАНДАГАР Пылает город Кандагар, живым уйти нельзя. И все-таки аллах акбар *, аллах акбар, друзья. Мне было тошно в жизни той, я жить, как все, не смог. Простился с верною женой: аллах акбар, дружок. И над могилою отца заплакал наконец: твой путь пройду я до конца, аллах акбар, отец. Аллах акбар! Горит песок, и рушится скала, и очередь наискосок дорогу перешла. Аллах акбар! Грохочет склон, и перебит дозор. Веди ж в атаку батальон, аллах акбар, майор. Вы слышите, как мы поем, там, в цинковых гробах, ты видишь ли, как мы идем, мы не свернем, аллах! А если кто-нибудь живым вернется в Кандагар, его мы, может быть, простим: ему - аллах акбар... *Аллах велик. НЕМИРНЫЙ КИШЛАК Плакаты на серых дувалах, плоды на зеленых ветвях да несколько старых и малых в едва приоткрытых дверях. Ручей с желтоватой водою, текущей по самому дну, и ослик со шкурой седою, жующий травинку одну. Всё это до боли знакомо. Окликни любого мальца: - Отца позови, если дома. Ответит, что нету отца. Плакаты наклеены криво, наверное, в спешке. Хотя плакаты, конечно, красивы и не виновато дитя. Подходит старик бородатый, заводит неспешную речь. Вздымаются из-под халата углы его высохших плеч. Понятно и без перевода, как он излагает дела: мол, мало в селенье народа, а банда большою была, мол, ночью ворвались бандиты, они и открыли стрельбу, мол, жители очень сердиты на банду и злую судьбу, но что он клянется аллахом: бандиты ушли поутру. И голос дрожит не от страха - от старости и на ветру. Комбат пожимает плечами, выслушивая перевод. Быть может, и вправду случайно отсюда стрелял пулемет. Быть может, быть может, быть может... По скулам бегут желваки: порой на засады похожи такие же вот кишлаки. Вонзается взгляд капитана в окошки-бойницы домов. Подкрались к броне мальчуганы, глядят на комбата без слов. Стоят на пыли раскаленной, босые, худые стоят. И нет всезаконней закона, чем их умоляющий взгляд. НАФТУЛА П. Студепикину В кишлаке тишина, пустота, только печи еще не остыли, только сохнет на ветках куста белый холст, не поблекший от пыли, пахнет козьим парным молоком, тертой ягодою шелковицы... Над безлюдным пустым кишлаком воронье беспокойно кружится. Что случилось? Что жизнь прервало в отдаленном селении этом? Даже самое хитрое зло не могло не оставить приметы. "Разведвзводу проверить дувал, над которым кружатся вороны. Остальным - трехминутный привал на местах круговой обороны". Не садится на землю майор, не снимает с груди автомата, смотрит пристально в сторону гор, пропитавшихся кровью заката. Три минуты прошли. Разведвзвод возвращается медленно, хмуро. С переводчиком рядом бредет вдвое меньшая ростом фигура. Что-то белое на голове - значит, девочка. Смотрит под ноги, где сухие колючки в траве и колючие камни дороги. Лейтенант начинает доклад, забывая слова от волненья: "Банда к матери, встань, говорят... В общем, три ножевые раненья… Мать успела ей дать узелок - шелковичные ягоды вроде. Подошли, а она - на порог и теперь ни на шаг не отходит. Может, встретим кого на пути, ведь с ума же сойдет в одиночку..." "Лейтенант, нам самим бы дойти, пережить бы самим эту ночку. Переводчик, ребенка - домой. Дайте ей сухпаек и сгущенку. ...Что она говорит? Вы немой? Почему не ведете ребенка?!" Переводчик - ефрейтор-таджик - говорил, успокаивал, гладил, но ребенок лишь крепче приник к незнакомому доброму дяде. "Как зовут-то ее?" "Нафтула", - отвечает с надеждой ефрейтор. "Ладно, парни, была не была. Головой отвечаете в рейде. Все! Ускоренным шагом - вперед!" Тени вновь расчертили равнину, лишь одна, где разведка идет, покороче других вполовину. Высыхает слеза на щеке, улыбаются черные глазки, и конфета в ее кулачке - обещание будущей сказки. Материнский несет узелок, словно взрослая, на головенке. ...Среди трудных солдатских дорог горше нет, чем дорога с ребенком. Не виновны ни в чем перед ней, на крутые взбираемся скаты, где скрываются между камней те, кто прокляты и виноваты. Потерпи, Нафтула, потерпи, мы тебя понесем - после боя, ты случайно вперед не ступи, мы тебя прикрываем собою. Ты не плачь, Нафтула, ты не плачь, поскорее за камень укройся, узелочек свой беленький спрячь, пули выше летят, ты не бойся. Все равно победит доброта - в сказке, в жизни, повсюду, навечно. Эта истина очень проста, потому что она человечна. ДЖЕЛАЛАБАД Днем ветер, ночью снегопад, морозные рассветы. А мы летим в Джелалабад, в Джелалабаде лето. Там в эвкалиптовых ветвях большие, как сороки, десятки желтогрудых птах устраивают склоки. Там берега реки Кунар травой покрыты сочной, и над водой молочный пар восточной дышит ночью. Там пальм упругие листы, как зеркала, сверкают, и звезды с чистой высоты по ним в траву стекают. Там, как на елке в Новый год, пунцово-красным шаром бесценный безымянный плод красуется задаром. Там над ручьем стоит камыш в три роста человечьих, летучая ночная мышь порхает в нем беспечно. Там обезьяны из чащоб пугают визгом уток. Там снайпера стреляют в лоб, что тоже кроме шуток. * * * Пора вживаться в стаю и забывать семью. Я завтра улетаю в Афганию мою. Загадочные души у перелетных птиц: нам голос крови глуше, чем голоса границ. Добро бы, в самом деле, родились в той стране... Как быстро мы летели наперерез войне. ШУТОЧНАЯ ПЕСНЯ О СОВЕТСКОЙ ПЕЧАТИ Дрожит душман в Пули-Хумри и около Герата. Его крушат, черт побери, афганские солдаты. И в Кандагаре, и в Газни, и в Балхе, и в Кабуле войска афганские - одни - ну так и прут под пули. Их невозможно удержать, они нас защищают, о чем советская печать стыдливо сообщает. Ведь контингент наш очень мал, навряд ли больше взвода, границу перешел и встал, любуется природой, дает концерты в кишлаках, а в паузах-антрактах детишек носит на руках и чинит местный трактор. Пусть контингент и неплохой, но где ему сравниться с афганской армией лихой, которой враг боится. Она разбила тыщу банд. Нет - миллион мильонов! Почти очистила Шинданд и два других района. Сильна, отважна, велика, заслуженно известна! А мы тут пляшем гопака и чиним трактор местный... ФОТОГРАФИЯ Стоят у бронетранспортера не для фотографа - вразброс, не оборвали разговора, не приняли картинных поз. Да, повернулись к объективу, но не уставились в него, ждут весело, нетерпеливо освобожденья своего. Лишь пятилетнего Фараха интересует все подряд, он с увлечением и страхом рассматривает аппарат. Невольно прислонился малый к солдату худеньким плечом: с таким защитником бывалым Фараху страхи нипочем. Хозрат спокоен, полусидя на арматуре колеса. Ему семь лет, он в жизни видел и не такие чудеса. Навруз поглаживает фару, как холку верного коня, десятилетнего Мухтара ревниво локтем отстраня. Джума забрался к пулемету. По-моему, доволен он, что выйдет боевым на фото, хоть пулемет и зачехлен. Мурод - ему уже пятнадцать - солдата держит за рукав, обоим удалось засняться как представителям держав: без панибратства, не в обнимку, но не для публики близки и вряд ли после фотоснимка отдернут руку от руки. На заднем плане - край дувала, вечнозеленые кусты, с которых клонятся устало сухие длинные листы. В кадр не вошли, но узнаются кишлак и беспокойный век, в котором все-таки смеются семь встретившихся человек, А что солдат был ранен дважды и что броня опалена - на снимке разглядит не каждый, но знать История должна. * * * В палатке дощатые нары и восемь хороших парней. В палатке играет гитара, девятый играет на ней. Разведке осталось на сборы десяток последних минут. Разведка вернется не скоро, без боя ее не вернут. О чем же ты думал, девятый, когда о любви ты запел? В разведку уходят ребята, в такую, что как на расстрел. Все восемь уйдут с темнотою, все восемь погибнут к утру, а ты им - про чувство святое к соседке своей по двору. Но слушают песенку все же и даже молчат в тишине. Неужто соседки похожи на этой безмолвной войне? НЮРКА Плачет Нюрка, живая душа, слезы с кровью смешались на лапах. Ах, как Нюрка была хороша - самый тоненький чуяла запах. Плачет Нюрка, а птица летит, боевая железная птица. Плачет Нюрка, себе не простит. Но ведь плачет. И все ей простится. Гладит Нюрку родная рука. Ей лизнуть бы хозяйскую руку: так знакома она, так легка, обреченная Нюркой на муку. Вертолетный врезается пол в иссеченное Нюркино тело. ...Сотню раз она чуяла тол, а в сто первый - чуть-чуть не успела. По загривку прошел холодок, когда запахом сбоку пахнуло, но на тонкий стальной проводок по расщелине лапа скользнула. И взметнулся огонь из камней, и запахло железом каленым, и хозяин, идущий за ней, опустился на землю со стоном. И ползла к нему Нюрка, ползла, и лизала его, и лизала, и хрипела - на помощь звала, и глазами всю боль рассказала. Подбежали к саперу друзья, обмотали бинтами сапера. Он сказал: "Мне без Нюрки нельзя"; "Нет, - сказали ему. - Это горы..." Вертолет прилетел поутру, их вдвоем погрузили в машину. "Ты не плачь, Нюрка, я не умру, ты не плачь, я тебя не покину". Но плачет Нюрка, живая душа... БЕРЕЗА Там было экзотики много, но тронули душу всерьез блеснувшая лужей дорога и мокрые плети берез. За острый хребет Гиндукуша судьба ведь недаром ввела. А надо же, тронули душу такие простые дела. Знать, родина помнится всюду, чем дальше она, тем милей. И я никогда не забуду проселков ее и полей. Но эти огромные горы, глубокие чаши долин, высокие звездные хоры, поющий во тьме муэдзин, развалины древней мечети, кочевных становий костры, кровавый зубец на рассвете подсвеченной снизу горы, нависшие грозные скалы, в ущельях сквозные ветра - да разве же этого мало?.. Березу увидел вчера. ДЕВЧОНКИ НАШЕГО ПОЛКА Я не о тех, кто ждет нас дома, хоть жизнь их тоже нелегка... Грустят под гул аэродрома девчонки нашего полка. Дрожат брезентовые стены, мигает лампа в тридцать свеч. Все прочее обыкновенно, и не о быте, в общем, речь. В палатке гладят и стирают, в палатке думают о нас, но от любви не умирают, как мы от выстрелов подчас. Библиотекарша, связистка, официантка, медсестра. Стоят их коечки так близко, чтобы шептаться до утра. Но вот заходит на посадку с гор прилетевший вертолет, и медсестра глядит украдкой на телефон и воду пьет. Палаточный откинув полог, выходит молча за порог. Как странен взгляд ее, как долог, как темен мир и как жесток. Пусть обошлось: никто не ранен на тех горах, где мы лежим, но долог взгляд ее, и странен, и не по-женски недвижим. А утром четверо девчонок бегут по взлетной полосе, и подполковник Азаренок кричит им: "Стойте, живы все!.." В НОЧНОМ ПОЛЕТЕ На взлете, когда с разворотом ушли неизвестно куда, я видел: над правым пилотом слегка покачнулась звезда. По кожаным летным регланам скользнул неразгаданный свет, рожденный межзвездным туманом и отблеском мертвых планет. Быть может, навечно над миром впечатался в ночь самолет? Земля говорит с командиром. Сутулится правый пилот. ИЗ ПЛАМЕНИ АФГАНИСТАНА Строчит пулемет, поднимается взвод, но многие больше не встанут. И к Родине сын никогда не придет из пламени Афганистана. Здесь горы в снегах и селенья в бегах, горят кишлаки и дуканы. И выпустит вряд ли неверных аллах из пламени Афганистана. Придет письмецо, ты закроешь лицо, но нет никакого обмана... Надень же на левую руку кольцо из пламени Афганистана. Но год или два, и ты вспомнишь едва любви не смертельные раны. Я сделаю все, чтоб ты вышла жива из пламени Афганистана. * * * Мокнет брезентовый лагерь, трубы дымятся во мгле, отяжелевшие флаги низко склонились к земле. Дизель устало рокочет, лампочки тускло горят. Темные горные ночи. Светлые судьбы солдат. Вижу, как над перевалом в тучах мелькнула луна. Сколько великого в малом - в том, что сияет она. Значит, влюбленные где-то тихо сидят допоздна в зареве лунного света. Значит, не всюду война. В КОРОЛЕВСКИХ КОНЮШНЯХ В королевских конюшнях метра нет для коня. Медсестра раскладушку принесла для меня. Очень трудно голубке в коридоре, где сплошь встык обрубком к обрубку полегла молодежь. Отыскала местечко в самом дальнем углу, где десантник навечно задремал на полу. Унесли бедолагу, положили меня. Я отсюда ни шагу, я спокойней коня. Ведь от ног до макушки весь я гипсовым стал. Мне не надо подушки, разве что пьедестал... Медсестра, медсестричка, что ж ты слезоньки льешь? Как же ты без привычки здесь, в конюшнях, живешь? В королевских конюшнях, в госпитальном чаду, в наркотичном, спиртушном, матерщинном бреду. Если чудо случится, если снова срастусь, дай свой адрес, сестрица, может быть, пригожусь. Ну а коль не воскресну, все равно хоть часок проживу, на чудесный поглядев адресок. В королевских конюшнях метра нет для коня. Медсестра мою душу унесла от меня. НА КРУГИ СВОЯ Вернуться на ту же войну, которую видел и знаешь, которую, как седину, от юной подружки скрываешь. Я старше почти на века, я даже для сверстницы старый, хоть роль удается пока певца с шестиструнной гитарой. Вернуться на те же круги, которые пройдены маршем, где, бой продолжая, враги меня, постаревшего, старше. Попомнится год без войны, романсы мои и забавы!.. И даже на клок седины потеряно временно право. МОЛИТВА Мы побеждали на войне, но песни пели не об этом, с победою наедине никто из нас не стал поэтом. Опять вернулись без потерь, опять трофеи валим в кучи. Зачем поэзия теперь? Мы победили, мы везучи. Пьем водку, если есть она, и вспоминаем возбужденно, какая славная война была с утра у батальона. Перебивая речью речь, перемежая мат со смехом, спешим свалить с души и с плеч то, что считается успехом. Затянем песню сгоряча, собьемся и затянем снова, смеясь, ругаясь и крича одно какое-нибудь слово. Но если после боя вдруг и мы не досчитались друга, как оглушает каждый звук, как медленны движенья рук с прощальной чашею по кругу… И неизбежные, увы, воспоминания о битве - начало песни ли, главы, стихотворенья ли, молитвы. СУДЬБА Своей судьбы не зная, порой судьбу клянешь: - Шальная, неродная, куда меня ведешь? По гребням и ущельям шагаю день за днем под залповым, прицельным и солнечным огнем. На три боекомплекта - всего лишь два плеча. Вновь из полымя в пекло ступаю сгоряча. Когда б существовала незримая судьба, пускай бы отирала хотя бы пот со лба, во фляге раскаленной оставила б глоток, пустила б вдоль по склону: нет силы - поперек! Но лезешь вверх и выше, горит в руке цевье. Судьба тебя не слышит, и, значит, нет ее. Солдатская работа не требует чудес: шел до седьмого пота, взошел на семь небес. На самой на вершине смеешься над собой, не веруя отныне, что нянчился с судьбой. Но вниз ветра нырнули, над женщиной скорбя, принявшей в сердце пулю, летевшую - в тебя. Своей судьбы не зная, зачем судьбу клянешь? - Шальная, неродная, куда же ты идешь?.. НЕТ ЦВЕТОВ В АФГАНИСТАНЕ Итак, цветы. Я их дарил любимой и нелюбимой тоже их дарил и, что уже совсем необъяснимо, одни и те же фразы говорил. Еще я приносил их на могилы и возлагал, как пишется подчас. Все это было, ну, конечно, было, и не один, а очень много раз. Речь не о том, что страсть и смерть похожи, вернее - отношенье наше к ним, хотя об этом поразмыслить тоже, пожалуй, не мешало бы живым. Речь о цветах. Как таковых. В природе. На что угодно спорить я готов: в афганском затянувшемся походе все девять лет не видел я цветов. Не верите? Я сам не верил яро, я вспоминал "зеленку" вдоль дорог, пески Газни, кабульские базары - цветов нигде припомнить я не смог. Так были или нет? Возможно, были, в каких-нибудь оазисах росли, проглядывали из столетней пыли, из трещин скал и высохшей земли. Но на лотках, в руках, на пьедесталах - без оговорок продолжаю спор - цветов в Афганистане не бывало и нет в Афганистане до сих пор. Какой же вывод? О войне, наверно, о нас, о наших взглядах на войну, о том, что воевали мы на нервах и чувствовали смутную вину. И об афганцах - доблестном народе, живущем в нищете, в поту, в крови, талантливом и смелом по природе, не верящем ни смерти, ни любви. * * * Давай за тех, кто не вернулся, кто стал частицей тишины, кто лег в горах и не проснулся от необъявленной войны. Давай, не чокаясь, ребята, давайте молча и до дна за офицера и солдата, кого взяла к себе война. Давайте вспомним поименно тех, с кем навеки сроднены, кто был частицей батальона, а стал частицей тишины. Отставить не имеем права, а только молча и до дна, поскольку общая держава, поскольку общая война... БАМИАН Светлой памяти капитана 3 ранга Федора Гладкова Он был очень красив, я его не забуду... Бамиан. Древний город трех тысяч пещер. В скальных нишах - две статуи, два исполина, два будды: символ вечности вер и забвения вер. В бамианской долине цветут абрикосы, виноградной лозою обвиты стволы, там журчат ручейки, там ревут водосбросы, там дома - как чаинки на дне пиалы. Даже солнце весь день не горит, а - сияет, даже ветер всю ночь только дышит слегка. И Дорогой царей на Кабул проплывает ожерелье долины - ее облака. Буддам все не впервой - им пятнадцать столетий. Время не пощадило их каменных лиц. И надменным покоем на путника светит пустота их изъеденных ветром глазниц. Будды были одеты и в глину, и в злато. Злато сняли монголы, а глину - ветра. Будды были бедны, будды были богаты, будды были богами, их память пестра. Величавы, горды, неподступны, всевластны - хороши истуканы! Но выхватил взгляд человека внизу: был живым и прекрасным запрокинувший голову русский солдат в бамианской долине. ПОЙ, ТРУБА Перевалы до самой границы в облаках, в камнепадах, во мгле. Боевые железные птицы сбились в кучу на мокрой земле. Отсырели брезенты палаток, дым над лагерем, словно венец, Сотню лет или малый остаток нагадает пролетный свинец? Не об этом, однако же, думы в этот час, в этот день и судьбу. И с повадкой отнюдь не угрюмой сигналист продувает трубу. В первой ноте, слегка хрипловатой, он о долге напомнил, и вдруг о солдатской дороге крылатой задышал в потеплевший мундштук. И откликнулись близкие склоны, и в разрыв проплывающих туч опустился с небес на погоны ослепительный солнечный луч. ПОСЛЕДНИЙ ПОХОД Разорван погон под ремнем автомата, истерлась тельняшка на левой груди, где сердце колотится, не виновато во всем, что за нами и что впереди. Прошли по ущелью, спустились в долину, поднялись оттуда на горный хребет, в бою разделившись на две половины - оставшихся здесь и оставивших свет. Прошли по хребту, по горящему склону, фронтальной атакою взяв перевал. И снова Господь перестроил колонну; из двух одного в небеса отозвал. Пошли с перевала по тропам овечьим, по минным ловушкам, под скрестным огнем, внезапно сверкавшим сиянием вечным ребятам, с которыми рядом идем. Спустились по тропам на горное плато. Легко нам загадывать - нечет и чет: один из нас в небо взметнется крылато, другого навеки земля привлечет. ЛЕТИ, ВЕРТОЛЕТЧИК Беснуются лопасти над головой, дрожит рукоять управленья. Заходишь от солнца, и то, что живой, сверяешь с наземною тенью. Берешь на себя, все берешь на себя, за все отвечаешь исходы. Железная птица, покорно трубя, соскальзывает с небосвода. Пробита обшивка, разбито стекло, передняя стойка погнута, но ты приземлился, тебе повезло, тебе и в пехоте кому-то - он ранен, тебя посылали к нему, ты сел под обстрелом на скалы. Железная птица в сигнальном дыму с гранитным слилась пьедесталом. Погрузка закончена. Двинут "шаг-газ", с трудом отрываешь машину. Ты в небе. Ты выжил. И ты его спас - бойца с безымянной вершины. Набрал высоту, оглянулся в отсек, борттехник кивнул: все в порядке. Лети, вертолетчик, живи, человек, счастливой, ребята, посадки. ВОДИТЕЛИ На перевале гололед и холода за тридцать, над перевалом небосвод сверкает и дымится. Звезда скользнула на ледник, еще звезда скользнула. А нам полжизни напрямик отсюда до Кабула. Вдыхая огненный мороз, раскашлялись моторы. Неосторожный бензовоз, скользнув, летит под гору. По путевому по листу читаем жизнь, как книгу, в дороге от поста к посту, от мига и до мига. Откуда пламя полыхнет чужих гранатометов? Когда ударит пулемет по стеклам и капоту? Буксуем на высотном льду с разводами бензина, загадываем на звезду вписаться в серпантины. Но выше всяческих примет, когда на встречном КрАЗе высвечивает ближний свет слова славянской вязи. "Ростов", "Рязань", "Владивосток", докладывает миру противосолнечный щиток над местом пассажира. "Ташкент", "Баку, "Алма-Ата", "Джамбул", "Рустави", "Тарту" - шоферов отчие места, судеб солдатских карта. И если встретишь земляка - как будто побыл дома, с ним, незнакомым, на века отныне вы знакомы. Звучат короткие гудки, однотональны вроде, но: "Здравствуй, друг, мы земляки", их сердце переводит. НЕИЗВЕСТНАЯ ЛЮБОВЬ Снежные склоны хребтов Гиндукуша в красных заплатах солдатской крови. Я под огнем перекрестным не струшу ради твоей неизвестной любви. Может быть, смерть мои руки развяжет - я обниму тебя, падая в снег. Горы высокие небу расскажут, как человека любил человек. Словом прощанья, слезою печали издалека не тревожь, не зови. Лучше останься такой, как в начале нашей с тобой неизвестной любви. Мы не бродили Москвою вечерней, не целовались в Нескучном саду, не придавай же большого значенья, если однажды совсем не приду. Ближе и ближе чужие халаты... Все позабудь, мои письма порви, как я себя разрываю гранатой в память твоей неизвестной любви. * * * Как сладко думалось о доме в пустынях тех и тех горах! Как часто девичьи ладони нежданно грезились впотьмах. Они внезапно привлекали и вдруг отталкивали нас, и пули мимо пролетали, отодвигался смертный час. Но если не было просвета в свинцовой огненной стене, наверное, в России где-то девчонки плакали во сне. ПРОЩАЙ, СТАРШИНА Бормочет динамик с "тойоты": "Сдавайтесь, вы окружены..." Бьют залпами гранатометы сквозь черную ночь без луны. - И это зовется войною! Валяться в холодной пыли. В России бы дело иное мы летнею ночью нашли. Костерчик бы вмиг разложили, девчонки приникли бы к нам. Ах, как бы, Серега, мы жили, когда бы не этот бедлам! Дувалы, дуканы, мечети, душманы, сарбазы, муллы. Ну есть ли еще на планете такие тупые углы! Подай-ка мне бинтик, Серега, да ты не волнуйся, герой: в плечо зацепило немного, здесь это бывает порой. Потише, Серега, я вижу, не надо ползучих пугать: пускай подберутся поближе - им дальше потом убегать. Хватило бы только патронов, терпеть не могу штыковой. И помни, что до батальона ты должен добраться живой. До чертиков все надоело, со временем, может, поймешь... Не трогай ты планку прицела: с трех метров и так попадешь. Ну что же, прощай, салажонок, уложим передних - чеши. Вернешься домой - для девчонок меня у костра опиши. Мол, был старшина один лютый, измучивший вас, салажат. Гранату беру для салюта. Огонь! Ты пробьешься, солдат!.. * * * Мне это снится до сих пор: палатки у подножья гор, канавы с бешеной водой, туман над лагерем седой, гудящий в небе вертолет, хрустящий под ногами лед, фигуры часовых в ночи, карманных фонарей лучи, похолодевшая броня, днем повидавшая огня, в палатках стебли на полу, гранаты в ящиках в углу, кровати тесно вдоль стены - на них иные снились сны: то серебристая река, то над полями облака, то радуга, то синь озер, то женщины любимой взор... Но и во сне казались сны галлюцинацией войны. ВОСПОМИНАНИЕ БОЙЦА Полыхал бэтээр за спиною, и бензин разливался вокруг. И навеки прощался со мною настоящий, не песенный друг. Настоящий, родной, опаленный непридуманным жарким огнем. Рядовые, без лычек, погоны, покоробившись, тлели на нем. И подробностей вам не расскажут ни комдив, ни начпо, пи комбат, только место на карте укажут, где отмучился этот солдат. Да и мы с ним простились лишь взглядом, когда полз я к живому огню. Если вы с нами не были рядом, как же это я вам объясню? На маршруте в засаду попали, и граната пробила движок, вот и все в документах детали плюс диагноз: смертельный ожог. Ну а то, что дружили мы свято, что делили мечты и пайки, мне, пока что живому солдату, пересказывать вам не с руки. Обстоятельства были виною, что мы с другом простились в огне, что не песней, а болью немою вспоминать его выпало мне. К сожалению, это не песня, это быль, это быль, это быль. Под Шиндандом мы рухнули вместе в придорожную жаркую пыль... УДАЧА О службе и жизни судача, мы вдруг поднимаемся в рост и пьем за нее - за Удачу. Сомнительный вроде бы тост. Отцы-командиры, ребята, война же проста, как сапог. Удача ли в том виновата, что с фланга прикрылись мы в срок? Удача ли - выстрелить метко, противника опередив? Отправишь ночную разведку - и утром останешься жив. Все честно, логично и просто под этим научным углом. Но как-то неловко без тоста: нас мало уже за столом. НОВОГОДНЯЯ НОЧЬ Насели "духи" с трех сторон. С четвертой - пропасть в преисподнюю, Мотострелковый батальон встречает ночку новогоднюю. Я подарю тебе рожок. Ты подари мне обещание: последней пулею, дружок, меня отдаришь на прощание. Лежу, смотрю на облака, спеленутый бинтами жаркими. Ребята нашего полка сочтутся с "духами" подарками. Я не боюсь, что кровь течет. Боюсь, что в ночку новогоднюю друг потеряет пулям счет: не доползти мне в преисподнюю. А он такой, он увлечен, стирает пот с физиономии, ему как будто нипочем советский принцип экономии. И я тянусь к нему, тянусь, как из пеленок в детстве к матери, на пули встречные молюсь: свою бы даром не потратили. В ГОРАХ Нас в горах не найдет почтовой самолет, и письмо от тебя до меня не дойдет. Посветлеют снега, встанут стены огня. Будет бить ДШКа из ущелья в меня. Будет бить ДШКа, будет жизнь коротка, может быть, у меня, может быть, у стрелка. Нас в горах не найдет даже радиосвязь. С безымянных высот лупят в нас, не таясь. Поднимаемся в рост, отвечаем огнем, между огненных звезд по Вселенной идем. И краснеют снега, и дробится скала. Смерть в горах дорога - жизнь такой не была. Нас в горах не найдет запоздавший приказ, и никто не придет и не выручит нас. Погибает десант, погибает навек. ...Погодите, я сам, это - мой человек, это мой ДШКа, это мой разговор, я дойду до стрелка, он не спустится с гор... Нас засыпет метель, нас завалит скала. Смерть мягка, как постель, жизнь такой не была. Мы в объятьях сплелись, мы навеки родня. Пусть продолжится жизнь без него и меня. ПОРТРЕТ В палатке холодной и тесной, раскинутой в горной стране, приколот портрет "Неизвестной" к брезентовой чуткой стене. Свеча, словно перед иконой, в задымленной гильзе пред ним, Глядит сквозь огонь па погоны знакомая в прошлом с Крамским. В Палатку приходим не часто, нам снятся нелегкие сны, но ангельским светом лучатся, мерцают глаза со стены. И пусть говорят, что доступна и даже продажна была, не зря винтокрылая ступа ее через горы несла. Не зря она над перевалом, беспомощно комкая рот, разреженным небом дышала, крестя боевой вертолет. И в этом краю каменистом, где жизнь не дороже свинца, светлеем мы в зареве чистом ее огневого лица. * * * Простуженно выли бездомные псы, за окнами звезды пылали... Случайная ночь. А всю жизнь на весы - и вся перетянет едва ли... Гудел вертолет над горой Асмаи, сворачивал к Бала-Хиссару. А вот на кровати все вещи мои: рюкзак, автомат и гитара. В афганской столице, в отеле "Кабул", со мною, а не на экране - собаки, бессонница, звезды, и гул, и трассеры в Дар-уль-Амане. Нет, я понимал, что живу на войне и должен бы думать об этом, но вечные звезды пылали в окне над высвеченным минаретом, но выли собаки, гудел вертолет, неслись по Майванду "Уралы". И я в одиночку встречал Новый год, спустившись живым с перевала. ВОЙНА НЕ ПОНИМАЕТ НАС Вечерний свет в горах погас, в ущелье сыро и темно, вода во флягах, как вино... Война не понимает нас. Пусть оставались мы не раз в ущельях с ней наедине, но ни на склонах, ни на дне война не понимала нас. На гребни высланы посты, их поменяют через час. Война глядит из темноты, она не понимает нас. А мы опять не жжем костры, а мы уже не тушим глаз. Война не понимает нас, иначе вышла б из игры. СОВЕТНИК Он сядет на поезд хороший, уедет служить в Ленинград. Он хочет не думать о прошлом, как года четыре назад. Не спит от колесного стука, хоть на ночь попил не чайку. В окошко уставился Жуков - советник в афганском полку. Он помнит, он помнит ту дату, когда в роковом декабре в полку взбунтовались солдаты и ждали его на дворе. И вышел военный советник, небрежно ремень теребя, а там под ремнем пистолетик - девятый патрон для себя. Глаза опускали сарбазы и пятились по одному: советник страшнее приказа, они подчинились ему. Своим пистолетиком малым сарбазов погнал он вперед - туда, где за каждым дувалом мятежный строчил пулемет. И шли, пригибаясь от страха, судьбу проклинали, но шли: советник страшнее аллаха, когда он из русской земли. ...Так что ж ты, советник, не весел в экспрессе "Москва - Ленинград"? Мир тот же, из крови и песен, как года четыре назад. Не ты уезжаешь в разлуку, а мы с тобой разлучены... Спи, Виктор Дмитревич Жуков, советник Советской страны. ПОМНИ ОБО МНЕ События разделены на те, что вдруг судьбу меняют, и те, что, взгляду не видны, ее хранят и осеняют. Просила: "Помни обо мне". И этой просьбою сквозь слезы спасла на будущей войне и в госпитале под наркозом. Да не шепчитесь вы с врачом! Я продержусь, мне хватит силы. Ведь вы не знаете, о чем меня любимая просила. ПАССАЖИРЫ Сидим на рулежной дорожке, никто сюда не зарулит, угрюм двухмоторный "антошка": погода летать не велит. Во тьме грузового отсека спит летно-подъемный состав. А мы, три простых человека, - на стыке бетона и трав. В колючие зимние травы, хоть здесь не бывает зимы, то ляжем на локоть на правый, то левым уколемся мы. И снова садимся, как будды, на грязный, но ровный бетон... Яви, авиация, чудо: проснись и пронзи небосклон! Над низкою тучею этой - огромная голубизна, там свет, хоть залейся там света, там видимость - Кушка видна. А нам ведь не в Кушку, нам ближе: взлетим, высоту наберем, заснеженный гребень оближем и сядем на аэродром. На свой, а не этот постылый, где мы никому не нужны, куда нас погодой прибило оттуда, из голубизны. Не зря познакомились, впрочем, в полетный записаны лист две женщины, милые очень и немолодой журналист. Из госпиталя медсестричка, из штаба учетчица дел. И я по газетной привычке в их судьбах статью углядел: оставив, мол, семьи, квартиры, театры, кино, города, во имя всеобщего мира служить прилетели сюда! Они рассказали немножко про госпиталь и про учет. Я все записал, но "антошка" внезапно прервал перелет, и нас по небесным законам ссадили на землю тотчас... Полдня меж травой и бетоном кольнули реальностью нас. Блистательные репортажи под тучами слишком темны, и правда войны, правда даже - порой полуправда войны. Мне женщины правду сказали: оставили семьи они, в судебном оставили зале в процессо-разводные дни. Квартиры оставили тоже - мужья провернули размен, - театры ж в райцентрах без ложи, без ярусов, труппы и сцен. Детей, а они в интернате, побаловать хочется, но одних алиментов не хватит... Житейское, в общем, кино. Сухие травинки кусают, сквозь слезы глядят в облака. Но служат, но мир ведь спасают, спасут его наверняка. Две дочки большого народа, две русских слезинки родных... Похмурься немножко, погода, дай налюбоваться на них. ПОСТ Стало ночью больше звезд. Вечная природа на высокогорный пост смотрит с небосвода. Серебрится Млечный Путь новою звездою. Не окликнуть, не вернуть друга после боя. Воют грозные ветра, буйная погода. Светят звезды до утра, как пути отхода. Но высокогорный пост - двадцать душ по списку - не спешит уйти меж звезд в звезды обелисков. Бьет с вершины пулемет яростною строчкой. Друг оценит, друг поймет нашу проволочку. Перекрещены пути огненный и Млечный - ни один не обойти на дороге вечной. ПИЛОТЫ Звезду электронной эстрады, красавицу лет тридцати на "точку" из Джелалабада им выпало перевезти. Она улыбается ярко, по лесенке всходит в салон, одетая в темный, немаркий, но бархатный комбинезон. Запущен движок вертолета, ревет и вибрирует мир. Оглядываются пилоты, как будто она - командир. Величественно и лукаво певица кивает слегка, вручая им сладкое право нести ее под облака. Отводят смущенные взгляды, взлетают, в эфир говорят, над рощами Джелалабада с бесценною ношей парят. Потом начинаются горы, вершины близки и грозны... Тревожнее переговоры, которые ей не слышны. "Как молоды летчики эти, - певице подумалось вдруг. - Здоровались прямо как дети, смущаясь касания рук..." С улыбкою встала в салоне, прошла, каблучками стуча, и две несравненных ладони накрыли два юных плеча. Но не оглянулись пилоты, не вздрогнули, не напряглись. И лишь впереди вертолета какие-то искры зажглись. С минуту стояла меж кресел, вернулась в салон на скамью, ругая свой жест - он из песен - и чуткую душу свою. На "точке" простилась надменно, спустилась по лесенке в пыль и гордо шагнула в военный подъехавший автомобиль. Пилоты плечами пожали: проштрафились? Чем и когда? Ведь даже, что их обстреляли, не знала в салоне звезда. Запущен движок вертолета, ревет и вибрирует мир. - Летим-ка к тому пулемету, - сквозь зубы сказал командир. АФГАНСКИЕ ГАРНИЗОНЫ С Ташкентской пересылкою последнею бутылкою простились - и айда воздушным сообщением, в другое измерение, в другие города. Кабул, Кабул: эрэсов гул, Дар-уль-Аман, где чуть живой от скуки штаб 40-й, аэродром, небесный гром, комдив с чекушкою и прапорщик с ведром. Джелалабад: волшебный сад меж двух бригад, что над рекой хранят свой собственный покой; спим на часах с бычком в усах, и вертолетный полк витает в небесах. Кундуз, Кундуз: не хватит муз, чтобы поэта вдохновить тебя прекрасным объявить, зимой мороз, весной понос и круглый год "Жить иль не жить?" один вопрос. Газни, Газни: кругом огни, бьют ДШКа издалека и минометы с бугорка; берись за ум, гони ханум, без темноты она не стоит этих сумм. Гардез, Гардез: пыль до небес, качают "духи" головой перед бригадой штурмовой - мол, за рубли в такой пыли мы сами, "духи", продохнуть бы не смогли. Пули-Хумри: тут хоть умри, но вечно глина под ногой, и вечно мина под другой, и каждый час пугает нас рванувший сдуру на складах боезапас. Шинданд, Шинданд: здесь мало банд, а тот, кто этому не рад, пусть отправляется в Герат, но здесь, ой-ля, госпиталя, где много баб, а с ними пухом нам земля. О, Кандагар: сплошной угар, на Черной площади броня горит средь ночи и средь дня, но за углом - аэродром, там нас не взять, там ждет нас прапорщик с ведром! * * * В землянке, вкопанной в долину близ городка Пули-Хумри, с ботинок очищаю глину, жизнь коротаю до зари. Здесь печь гудит, здесь лампа светит, поскрипывает в петлях дверь, здесь жизнь мне, может быть, ответит, что с нею делать мне теперь. Последний раз вдали от дома ночую на краю войны, где все понятно и знакомо - от взрывов и до тишины. Еще не мучает теченье похожих, словно капли, дней, где жизнь опять полна значенья, всецело замкнутого в ней. Еще любовь не стала стержнем и самоцелью бытия... Еще я весь - не тот, не прежний, которым завтра стану я. ПРОЩАНИЕ С КАБУЛОМ Два хребта, между ними долина с каменистой журчащей рекой, и унылый призыв муэдзина, и великий восточный покой. Разноцветные автомобили всех на свете заводов и стран и сквозь облако гари и пыли зеленеющий Дар-уль-Аман. Стены грозного Бала-Хиссара - полукрепости, полудворца, мастерские, дуканы, базары, запах дыма, гашиша, насвара, ожидание в спину свинца. Полицейские в бело-зеленом, лицеистки во всем голубом, и окраинный город по склонам, как огромный поваленный дом. Сад Бабура; платаны и туи, розы, темные, как мумие; вождь любил эту землю святую, здесь он сердце оставил свое. Понимаю, завидую. Впрочем, что завидовать: я ведь живой... А еще я Кабул видел ночью с гор, с позиции сторожевой. Желтый, розовый, голубоватый плыл внизу электрический свет - приглушенный, как будто бы ватой или облаком город одет. Ночь дрожала, вдыхая дневное городское живое тепло, звездный купол с холодной луною над Кабулом блестел, как стекло... А у нас ни солярки, ни свечки: вертолет позабыл прилететь. Возвращаемся с улицы к печке греться, думать, вполголоса петь. Посидели, погрелись, взгрустнули, вновь пошли проверять караул. - Ну, боец, что там видно в Кабуле? - Да пока не взорвался Кабул. В ту же ночь мы слегка постреляли: отогнали душманский отряд, он в Кабул доберется едва ли, чтоб рвануть там дукан или склад. А наутро Кабул затянуло прозаической гарью машин... Нас прогнали домой с тех вершин. И почти не осталось Кабула. * * * Он руку в приветствии поднял и вновь опускает к глазам. Сегодня, сегодня, сегодня уходим с войны по домам. Сегодня палатки свернули и завтра сдадим на склады, чтоб их не дырявили пули, как в годы афганской беды. Подкрасили диски и скаты на всей батальонной броне. Сегодня уходим, ребята, в наш первый парад на войне. Комбат козыряет колонне, но слезы лицо бороздят... Мы помним, мы помним, мы помним, мы помним их тоже, комбат... МАРИЯ Волнуясь, иду по проспекту, не веря себе самому: неужто забыл я, как некто был мною вот в этом дому? И рядышком с булочной где-то девчонка в ту пору жила. А Верой звалась или Ветой - не помню, такие дела. Но это далекие годы, лет тридцать прошло с тех времен. Не помню вчерашней погоды и позавчерашних имен. Стираются в памяти лица, события и адреса, точь-в-точь, как отдельные спицы у мчащегося колеса. В безудержном этом движеньи меняются скорости, но на экстренное торможенье попыток в судьбе не дано. Останемся там, где не сможем смириться, забыть, зачеркнуть, где ни ездоком, ни прохожим продолжить не хочется путь. Смотрю на полоску зари я и вниз, где все спицы видны... Нет, я тебя помню, Мария из первой афганской войны. * * * Над бессонною кроватью желтый снимок на стене. Где вы, братья, где вы, братья, мои братья по войне? Заключенные в объятья предававшими в огне, с кем вы, братья, с кем вы, братья, мои братья по войне? Не на вас лежит проклятье за безумие в стране... Вы куда идете, братья, мои братья по войне? Вас не вправе осуждать я, но все чаще снятся мне невернувшиеся братья, наши братья по войне. Да, одеждою и статью мы такие же вполне. Отчего ж так стыдно, братья, перед снимком на стене? ЗВЕЗДНЫЙ СВЕТ АФГАНИСТАНА Афганистан. Над горами небо звездное, а на Земле ни огонька, ни кишлака. Вольется в грудь глоток разреженного воздуха,- да просвистит свинцовый ветер у виска. Афганистан. Солнце всходит за вершинами, и вот уже до самой смерти жизнь видна. Афганистан. Темноты темнее не было, и не бывало в мире яростней огня. Я ничего от той страны не ждал, не требовал, я отдал все, что оставалось у меня. Афганистан. Там бушуют реки горные и Млечный Путь роняет звездные дожди. Афганистан. Нелегки воспоминания. Я рад, что реже стала сниться мне война. Но не забыть тех звезд высокого сияния и тот рассвет, когда вся жизнь насквозь видна. Афганистан. Снова ночью в Подмосковье я, взглянув на небо, вижу мой Афганистан. ПЕСНЯ О ДРУГЕ Завалы, заслоны, засады, барханы, сугробы, ветра. Наверно, забыть это надо, но помнится, словно вчера. Страна, что "за речкой на юге", как мы ее звали подчас, останется песней о друге, навечно ушедшем от нас. В той песне и боль, и просторы тревожных афганских дорог, и гордость, и горе, и горы, где друг отозваться не смог. А мы вот пришли из-за речки, мы обняли жен и детей и песню поем на крылечке среди невоенных гостей. Ни взглядом, ни словом, ни нотой ничье не смутим бытие. Война была нашей работой, и мы выполняли ее. Но если концовку припева подтянет невидимый друг, мы глянем не вправо, не влево, а в сторону речки, на юг. НОЧЬЮ ПОСЛЕ ВОЙНЫ На войне засыпал как убитый. Правда, мало я спал на войне. Почему же глаза не закрыты до утра - без войны, в тишине? Нет, тяжелые сны мне не снятся: как им сниться, когда я не сплю? Да и мыслей привык не бояться - я их знаю и перетерплю. Не политик я и не философ, непосильных не ставлю задач. На десятки проклятых вопросов все равно не отвечу, хоть плачь. Почему же не сплю и маячу у раскрытого настежь окна? Почему же я все-таки плачу без причины, без мысли, без сна? Потому ли, что жив? Потому ли, что на самом закате войны я на аэродроме в Кабуле видел в модуле мирные сны? ВЕРНУТЬСЯ И ЖИТЬ А дома все по-старому, а в жизни все по-новому. Прошелся бы бульварами, да сапоги с подковами. Весна ручьями бесится, птенцы пищат под крышами, двадцать четыре месяца не виданы, не слышаны. И за телеантеннами такая даль спокойная, как будто бы вселенная вовек не зналась с войнами. Брат учит математику, но оглянись зачем-нибудь - военного солдатика рисует на учебнике. Мать пирогами занята, кричит из кухни весело: - Вот рада будет Таня-то, а то уж нос повесила! Глядишь в окно широкое на блещущие лужицы. Опять вокруг да около воспоминанья кружатся. Брат переходит к физике, сопит - не получается… Гвардейская дивизия с героями прощается. Гремят салюты вечные, полки идут колоннами. А жизнь-то бесконечная, а слезы-то соленые. Мать возится с опарою, брат - с прозою Астафьева. И Танечка с гитарою поет на фотографии. КОГДА ДЕРЖАВА В ГРОЗЕ Была такая война, не нам об этом тужить. Была такая страна - не стыдно жизнь положить. Надень свой тельник, браток, комбез десантный надень. За нами Юг и Восток, за нами солнце и тень. Мы не жалели свинца, платили кровью за кровь. Мы не скрывали лица - была страна и любовь. Надень берет голубой, вглядись в зеркальный овал: мы все же чище с тобой, чем те, кто нас предавал. Мы смотрим давние сны, мы видим павших парней - бойцов великой страны; мы вместе помним о ней. Надень медаль "За б/з", на отчий выйди порог. Когда держава в грозе, мы вновь солдаты, браток. * * * Почему нынче вспомнились мне те снега, те ветра, те пески далеко-далеко на войне, где мы были, как братья, близки… Пролетали в ночи трассера - разноцветные звезды войны, и нам снились в горах до утра ледяные солдатские сны. Вот сижу над рекою Москвой, на гитаре походной бренчу. Я с войны возвратился живой, я войну вспоминать не хочу. Остывает уха в котелке, не допито во фляге вино. И сползает слеза по щеке, что увидеться нам не дано. И опять вспоминаются мне те снега, те ветра, те пески далеко-далеко на войне, где мы были, как братья, близки. ОФИЦЕРСКИЙ ПОГОСТ За нами Герат и за нами Кундуз, нам завтра лететь в край родной, где встретит у трапа Советский Союз последнею в жизни войной. Мы кровь проливали у южной черты великой Советской страны, пока в ней враги расставляли посты последней смертельной войны. Мы помнить клялись Регистан, и Панджшер, и павших друзей имена. Но ждет возвратившихся в СССР последняя в жизни война. Мы брали вершины, мечтая, что с них увидим родную страну. Увидели те, кто остался в живых, последнюю нашу войну. Над гладью могил ни крестов и ни звезд, не нужен душе этот груз. Мы просто спасли офицерский погост; Россию - Советский Союз. III. …Ответит война через четверть часа * * * Над русской землею - нерусские птицы, их крылья темны, их чужды голоса. Проснулся ли я, или прошлое снится - ответит война через четверть часа. В рассветной заре небеса побледнели, и русские звезды почти не видны. Ах, если бы знать, что не сплю в самом деле за десять минут до начала войны! Остаться в живых... Нет, остаться бы спящим, не видеть, не слышать, как взрывы сверкнут. Ведь прошлая боль лишь больней в настоящем, когда до войны пять последних минут. На русской земле не осталось покоя. Но будет победа, но будет весна. Отец в сорок первом мне машет рукою, чтоб я не забыл, как приходит война. ФРОНТОВИК В. Ф. Маргелову Стыдливо говорит о детстве и недовольно - о войне, как будто даже в их соседстве есть грех на нем и на стране. Ругает матом Сивцев Вражек и, прерывая разговор, прокуривает до бумажек некачественный "Беломор". В молчании окаменелом задумывается в дыму. Лицо, очерченное мелом, не подчиняется ему. Как жестко скулы выдаются, как холоден тяжелый взгляд! Такие люди не сдаются, не продаются, не щадят. С его судьбой лицо сличаю, а он кривит в усмешке рот: - Подглядываешь?.. Хочешь чаю? Жена другого не дает... В ОКРЕСТНОСТЯХ ШУИ Старые березы шелестели, на ветру лохматились стога, за селом просматривались еле низкие речные берега. Видимо, поехали по кругу, очень уж знакомые места: через эту рощу, краем луга и до деревянного моста... Нет, сегодня здесь не проезжали. И вчера. И двадцать лет назад. Просто повторяются детали: села сплошь над реками стоят. За рекой сворачиваем к лесу - там, конечно, комарья хоть плачь, но у нас грибные интересы сверх оздоровительных задач. Надо торопиться - вечереет... Но нежданно - камень у леска: "Здесь формировалась батарея артдивизиона РГК". В этой-то деревне запропащей! Ни за что не верится, а все ж камень ограненный, настоящий, тяжеленный камень - не качнешь. Бросили в траву велосипеды, с нижних строчек счистили налет: выбиты год горя, год победы, между ними - сорок третий год. Значит, это было в сорок третьем. Давние какие времена. У фронтовиков седые дети, в чем порукой наша седина. Так неужто памятью стареем, лишь собою заняты пока?.. "Здесь формировалась батарея артдивизиона РГК". * * * Он стеснялся в чаду ресторанном на московской на свадьбе моей среди званых, желанных, нежданных и совсем незнакомых гостей. Удалось ускользнуть незаметно, вышли в ночь, постояли вдвоем. "Ты, пожалуй, пробьешься в поэты, было что-то и в тосте твоем: о судьбе офицерской - неплохо... Как мы с матерью, а? Не пьяны?" И добавил со всхлипом, со вздохом: "Лишь бы ты не увидел войны". ВЕЧЕР В ПОЛЕВОМ ЛАГЕРЕ Над лагерем звезды и горы. Привычно рокочет движок - палаточный маленький город походные лампы зажег. Гремя оцинкованной жестью, разносят истопники солярку, последние вести, махорочные огоньки. В штабной незавидной палатке трещит полевой телефон: "Так точно. В обычном порядке. Вас понял... Тактический фон..." А воздух морозен и плотен, а звезды - подпрыгни и тронь, а в приданной танковой роте играет шальная гармонь. Постой, я же помню всё это, всё это сбывалось точь-в-точь: движок, и гармонь, и ракета, на миг осветившая ночь. Во сне, наяву ли сбывалось - познать нам еще не пора: отцовская кровь проливалась с восходом, в четыре утра. * * * То ли пуля, то ли слава просвистела у виска, отыскав на фланге правом помилей себе дружка. Отогрел ее под сердцем, не поделится со мной то ли пулей иноверца, то ли славою шальной. Подожди чуть-чуть, дружище, может, скоро мой черед. Нас ведь слава не отыщет, если пуля не найдет. УЧИТЕЛЬ Преподавал земной простор, тревожил наши души и каблуки до пяток стер на острых гранях суши. Откроет дверь, войдет бочком, протаскивая глобус. Вплывает шар земной, влеком за ось, что вставлена торчком в арктическую область. А география как раз предмет весьма понятный: своя Камчатка есть у нас, и полюса, и пятна, есть даже свой абориген - заядлый второгодник. Мы - целый мир. И что взамен предложат нам сегодня? А он, учитель, шар земной перед собою ставил и укрощал нас тишиной вне всяких школьных правил. Затем он отходил к стене и говорил сердито: - Ну, кто опять объявит мне, что вся Земля открыта? Потом он вызывал к доске смущенную Камчатку, поглаживая на руке протезную перчатку. Грустя, абориген бубнил, взахлеб отличник шпарил про то, что мутен Верхний Нил и нет житья в Сахаре. Учитель их не прерывал, вносил в журнал отметки. Он всю войну провоевал во фронтовой разведке. Он землю открывал в бою, своею кровью метил, за географию свою своей рукой ответил. ПРАПОРЩИК ЗЕНИН Воинский долг на Земле неизменен, будем России должны до конца. Вы стали воином, прапорщик Зенин, с Курской дуги не дождавшись отца. Жить сиротою судьба не простая, в послевоенное время - вдвойне. Самой голодной была на Алтае ваша семья не по вашей вине. Выросли вы на соседских щедротах, грызли картофельную кожуру, не на учение, а на работу детской семьей уходя поутру. Вы это помните, прапорщик Зенин, не обвиняя судьбу и страну. Воинский путь на Земле неизменен: жизнь перейти и осилить войну. Вы послужили России на срочной и на сверхсрочной не год и не два, в школах вечерних, в учебах заочных на старшинство обретая права. Старше по возрасту даже комдива, вы - наш отец, боевой старшина. Только останьтесь, пожалуйста, живы: это по Курск, это наша война. Воинский долг на Земле неизменен, друг перед другом мы тоже в долгу. Да не спешите же, прапорщик Зенин: вас тяжело заслонять на бегу. * * * Взял свой мешок заплечный да и ступил в огонь - не в тот, который вечный, а в тот, какой не тронь. Сгорело все, что было на нем, при нем, над ним, не только закалило, как нынче говорим. Вернулся опаленный, пройдя госпиталя, и черные знамена сложил у стен Кремля. И долго жил, внимая нежданной тишине, всю жизнь не понимая, как выжил на войне. * * * Звезда над твоею могилой безвременно рано зажглась. Сверкнула, на миг ослепила и в сердце лучом уперлась. Друзья тебе заняли место, почти сорок лет берегли. Печальные трубы оркестра, прощальные горсти земли. Я знаю, что это навечно, что нет у разлуки конца... Сомкнутся солдатские плечи, услышат друг друга сердца, и там, за могилой сырою, ты все-таки выйдешь ко мне из вашего скорбного строя погибших на прошлой войне. Высокая доля солдата - посмертно в колоннах идти, встречая отца или брата, погибших в солдатском пути. Здесь выбора нет и исхода: живой - не найдешь никого, погибнешь - звезда с небосвода для сына сверкнет твоего. * * * Под крестовиною окошка, присев на краешек скамьи, старик играет на гармошке воспоминания свои. Сухими пальцами играет, сухие губы закусил, пережитое собирает, друзей ушедших пригласил. Всё переборы, переливы, аккорда нет ни одного. Они не слишком торопливы - воспоминания его. Меха потертые вздыхают, басы почти что не слышны. Играет, словно отдыхает от всей любви и всей войны. Скорей бы он закончил, что ли, и среди солнечного дня за все свои былые боли простил молчанием меня. БЕДНАЯ КЛАРА ИЗ ГОРОДА ВЯТКИ Прозаическая поэма ПРОЛОГ На верхней полке спящего вагона в качающемся свете ночника, на даче у старинного плафона, раздувшего зеленые бока, в автобусе, троллейбусе, трамвае, гремящем, как упавшее ведро, бессмысленное время убивая на длинном эскалаторе метро, весной на подсыхающем бульваре, чуть боком на некрашеной скамье, чтоб не мешать влюбленной юной паре и старой отдыхающей семье, придя с работы, в собственной квартире под люстрою из чешского стекла, пока затишье в радиоэфире и дочь на день рождения ушла, в стеклянной суете аэропорта, в гостинице у пыльного окна, в палате профсоюзного курорта, где снова ни погоды, ни вина, и даже - ну а вдруг? - в библиотеке, подавленный скучищей городской и мучаясь в двадцатом буйном веке загадочною русскою тоской... Короче говоря, попалась книжка, и вы ее решили посмотреть. Она в стихах. Конечно, это слишком, но все равно ведь ехать, ждать, лететь. В конце концов, стихи вы изучали и не погибли в школьные года. Осилить бы строк несколько в начале, а дальше будет легче, как всегда. Нормальный человек стихов не пишет, поэзия - искусственная речь, но вас никто не видит и не слышит - так почему б с поэмкой не прилечь? Да, в самом деле: целая поэма, и, судя по началу, в наши дни написана, но на какую тему - не ясно, рассуждения одни. Наверно, про любовь или про детство, стихи всегда про детство да любовь: мол, жил спокойно с нею по соседству, лет через десять повстречался вновь, она уж подросла, уже при теле, уже звезда театра и кино, но - в книжке прозаической - в постели проснулась бы с героем все равно. В поэме же и этого не будет. Лирический герой ее найдет, застанет спящей, но ведь не разбудит, тем более... Ну, в общем, не поймет. Прости, читатель, если я обидел тебя в святой читательской судьбе, быть может, я в тебе себя увидел, поскольку я запутался в себе и в творчестве. Да, в творчестве высоком, в котором я простой мастеровой, полжизни проходивший по урокам с больною от сомнений головой. Сам усмехаюсь, сам не понимаю, зачем реальность променял на миф, зачем хотел, чтоб музыка немая вдруг ожила от столкновенья рифм. Да, я постиг звучание природы, неслышимую песню бытия, дал им размер, и звуки, и свободу, и понял, что творю неправду я. Беззвучное прекрасно тишиною, любовь сильнее до признанья вслух, и в музыке, освобожденной мною, звучала плоть, и умертвлялся дух. И я оставил грешное дерзанье, но, творчеством болея и горя, на прозу перешел, писал сказанья - рассказы, низкой прозой говоря. В них было все по сути и по делу, без прежних поэтических потуг, в них тело называлось просто телом, и звук передавался словом "звук". Размер не нужен, рифмы и подавно, лирический герой, сойдя с небес, влюблялся и злодействовал исправно, рождая неподдельный интерес. При этом беллетристика не поза, а новое сомнение в себе: нормальный человек не пишет прозы - живет и дышит в собственной судьбе. И я ослаб в божественной болезни, сломал перо, машинку зачехлил, решив пожить умнее и полезней - хотя бы ради тех, кого любил. Навел в семье подобие порядка, в полусезон жену свозил на юг, на огороде закопался в грядках уже без всяких творческих потуг. Не буду врать, что счастье греб лопатой или таскал корытом, как навоз, но в этой новой жизни глуповатой я вновь к основам творчества прирос. Художники до той поры здоровы, пока они сомнением больны, пока владеют краской или словом, не отрицая собственной вины. А я и вовсе виноват во многом: во-первых, огород не докопал, а во-вторых, в поэму из пролога едва-едва, как видите, попал. Глава первая Старомодною скучной строкою я и вас, и себя успокою, дверь в поэму слегка отворю, посмотрю на сюжет, закурю и махну на сомненья рукою: время было и вправду такое, чистой прозою вам говорю. До Великой войны меньше года, и другого не видно исхода - уж в Монголии драка была, и с Финляндией были дела. Но пора, когда делать погоду будут в битве два главных народа, мы и немцы, еще не пришла. Извините за резкую смену интонации, времени, сцены, я еще расшифрую пролог, но попозже, в назначенный срок. В оправданье ссылаюсь на гены: был отец человеком военным, я похож на него, видит Бог. Это к слову. Вернемся к поэме. На дворе предвоенное время, двор же необычайно богат - городской ботанический сад. Внешне он не относится к теме, но с героями связан со всеми, отвлекусь на него, виноват. Описания и параллели вам, наверно, давно надоели, и охотно без них обойдусь, я и сам параллелей боюсь. Но создатели сада сумели сделать шаг в ботаническом деле и представить зеленую Русь. Там росли и дубы, и березы, и калины-малины, и розы, и любые другие цветы, и с любою листвою кусты, и все злаки на почве навоза... Я доволен, простите за прозу, что аллеи хоть были пусты. Пригодится еще в разговоре: было там даже Черное море, меньше южного, но все равно формой берега - точно оно. В нем герой мой - с похмелья, не спорю, - искупается осенью вскоре: аж присядет на самое дно. Разумеется, были теплицы и конюшня - она пригодится, потому что герой на коне больше водного нравится мне. Но пора уже остановиться. Вот и дом, пусть он будет границей, он у входа стоит, в стороне. Дом бревенчатый, крепкий, что надо, совмещенный с конторою сада, его чинный старинный подъезд был известен любому окрест, потому что и дом, и ограда выходили к торговому ряду - не бывает приметнее мест. ...Время есть, место действия тоже. На поэму, признайтесь, похоже, как в прологе я вам намекал, а не только стихом развлекал. Предстоит еще главное все же, но вперед забегу - подытожу, где я этот сюжет отыскал. А нигде. Он жил рядом со мною, был в отцовских глазах тишиною, непонятно встревал в разговор в дни давнишних родительских ссор. Не чужое пишу, а родное, то, что стало фамильной виною и сжигает меня до сих пор. Я пишу об отце. Это плохо, потому что не знаю эпоху, ту, которую он перенес не в поэме, а в жизни, всерьез и пронес до последнего вздоха. Он над нею ни ахал, ни охал и молчал - знал, что я не дорос. Даже после афганских событий, когда мы говорили открытей, потому что случилось и мне побывать пусть на малой войне, - в ходе братских почти винопитий, попадая в незримые нити, мой вопрос повисал в тишине. А потом в безнадежной болезни, в свежих шрамах от скальпельных лезвий, в неизбывной предсмертной тоске он держал мою руку в руке и сказал, что на кладбище в Вятке та могила небось в беспорядке, и слеза поползла по щеке. Но давайте вернемся к сюжету в предвоенное жаркое лето, в городской ботанический сад, где на лавочках пары сидят до заката; затем до рассвета малолетние рыщут поэты, обрывая все фрукты подряд. Дед порой их гонял с грозным видом вместе с сыном своим Леонидом, дед мой в том предвоенном году был работником в этом саду. Кстати, тайну семейную выдам: сын был Глебом! А вашим обидам в тексте я примененье найду. Леонид рос ни валко ни шатко, чем и славилась старая Вятка - воспитанием стойких парней, хулиганивших сызмальства в ней, то дерущихся на танцплощадках, то колы приносящих в тетрадках: не бывает отметки прямей. Голубей разводили однако, ну а голубь - он вам не собака, тут не только кормежка нужна и под вечер прогулка одна. В голубятню идешь, как в атаку, предвкушая работу и драку и веселую жизнь дотемна. Голубятня всего в мире выше, не случайно она то на крыше, то, по крайности, на чердаке. А голубка в дрожащей руке лучший друг: все поймет, все услышит, вертким клювиком счастье надышит и на небо взовьется в броске. Высоту набирая по кругу, позабудет про лучшего друга в блеске солнечном, в мареве дня, ни его, ни себя не виня. И тотчас оживает округа, с голубятен вздымается вьюга. Друг молчит, свою глупость кляня. Переманят. Она ж однолетка, голубятня ей - доски да сетка, да жестянка с водой, да зерно, днем здесь тесно, а ночью темно, да и немолодая соседка обижала голубку нередко, расселить бы их нужно давно... В каждой юности жизнь не простая: вдруг приманит красивая стая и родной разонравится дом, улетим и не знаем потом, в чуждых странах старея и тая, для чего нам свобода пустая и зачем мы вертели хвостом. Поскорее поправлю уступку бессюжетности, вспомню голубку, улетевшую в солнечный свет от мальчишки шестнадцати лет. Что ж, наверно, он сделал зарубку: повзрослев, не держаться за юбку, но пока еще выбора нет - он влюблен. И зовут ее Клара. И она Леониду не пара, хоть за партою вместе сидят и друг другу в тетрадки глядят... По одной фотографии старой я, владеющий творческим даром, опишу вам хотя бы наряд. В полосатенькой тесной футболке, как пристало ходить комсомолке в небогатые те времена, юбка, кажется, слишком длинна, туфли тоже бы вызвали толки, каблучки их пускай не иголки, но форсистость, конечно, видна. Остальные детали портрета пострадали от слабого света, да и резкость слегка подвела. Но красивою Клара была, и особенно вроде б в то лето, - тетя Женя сказала мне это, тетя Женя солгать не могла. Вот ее дополнение вкратце: "В красоте вы безбожники, братцы, не имеете вечной души, нам смазливые все хороши. Я на Клару могла любоваться, между прочим, привыкнув считаться примадонною в нашей глуши. Я и в хоре солисткою пела, и ногами в балетах вертела, и от имени школы не зря поздравляла борцов Октября. Клара в это играть не хотела и вообще была как бы не тело, а видение или заря. Бледноватой казалась вначале, если вы ее скучной встречали, а скучала нередко она возле дальнего в классе окна. Но глаза ее свет излучали даже в скуке и даже в печали, как звезда, как заря, как весна. Пребольшие глаза! Чуть раскосы, мы смеялись: от уха до носа, а вот нос плохо помню какой, но с горбинкою, тонкий, сухой. И конечно, запомнились косы, ведь она была светловолосой, но не беленькой, а золотой. В росте был даже некий излишек. Ну, конечно, не выше мальчишек, но девчонок заметно длинней. Мы за это шутили над ней: мол, высокие дочки у шишек! Нам тогда не хватало умишек видеть общее горе тех дней". Тетя Женя не преувеличит, ей соврать никогда не приспичит, ведь она после школы ушла на войну, медсестрою была, навидалась там ран и отличий, светлых подвигов и неприличий, и добро отличает от зла. Ну а в августе сорокового не кого-то любила другого, а того же, кто Клару любил, Леонид тем счастливчиком был. Правда, он не предвидел такого, он о Женьке не думал плохого, а в каникулы вовсе забыл. В те довольно далекие годы на любовь еще не было моды. Комсомольский решительный дух почитал ее верой старух, неуместной игрою природы, блажью для трудового народа, развлеченьем буржуев и мух. Впрочем, это довольно условно. Даже в школах, где все поголовно поступали тогда в комсомол, наблюдался любовный раскол. И, по отзыву Марьи Петровны, всех изъятых записок любовных в гороно бы не выдержал стол. Старшеклассникам напоминали, собирая их в актовом зале, что в то время, когда весь народ напряженно шагает вперед, обгоняя по выплавке стали всех врагов, - в школе вновь трали-вали, это к доброму не приведет. Только Жене какая забота, что их снова ругают за что-то! У нее репетиция в пять, хорошо бы немного поспать, но нельзя, хоть и очень охота: с Кларкой сесть, как с доскою почета,- директриса глазеет опять. "Кларкин папа начальник в обкоме, мама тоже при власти - в горкоме, даже маленький Кларочкин брат с няней ходит гулять, говорят. Впрочем, с кем он остался бы в доме? После школы мы в металлоломе и в подшефных кружках октябрят. Кларе это не нравится вроде, домоседка она по природе, а на танцах совсем не была, сколько раз я ее ни звала. Показать бы ее при народе, приодев повзрослее, по моде, - вот бы шороху в клубе дала! Решено. А партнера - назначу. Нет, смотрю на мальчишек и плачут до чего ж на подъем нелегки, в целом классе одни тюфяки ну и Ленька-разбойник в придачу. Предложу-ка ему наудачу, не страшны мне его кулаки". Тетя Женя сегодня другая, я немножечко ей помогаю вспомнить внутренний тот монолог, ведь полвека - немаленький срок. Не дословно и сам излагаю. Тетя Женя, прости, дорогая, что без рифм обойтись я не смог. Ошалевший от актовой трепки и привычной на выходе пробки, школьный люд повалил в коридор. - Ленька, стой. У меня разговор. Ну скажи, до каких это пор ты, мужчина довольно неробкий, будешь Кларе подкладывать кнопки и хихикать, как тушинский вор? Интересно б увидеть их лица. Леня вынужден остановиться и задуматься: а почему Женька вдруг обратилась к нему? Неужели решила влюбиться? - Слушай ты, театральная птица, перестань ты со мной, как с Муму. Хорошо, что я знаю про вора, потому что экзамены скоро, а не то бы... - Тут Ленька притих: в это время как раз возле них средь всеобщего бега и ора Клара шла по краю коридора - осторожно, как между чужих. Ленькин взгляд на нее был бы грозен, но уже он постиг: несерьезен был, наверное, Женькин вопрос, зря к земле он, как мальчик, прирос. Вот пред Кларкой удариться б оземь, встать царевичем в этакой позе и задрать бы ей юбку на нос... - Про какие ты кнопочки, Женька? Кто я ей? Мелкота, деревенька, ведь ее подсадили ко мне, как Луку в вашей пьесе "На дне", чтоб меня воспитала маленько, чтоб я видел, какую ступеньку занимает отличник в стране. - Ах, боится он девочки Клары, ах, он девочке Кларе не пара, ах, он с ней танцевать не пойдет... - Если даже она позовет, трали-вали с ней и тары-бары разводить я не буду. Недаром в ней фашистская кровка течет. (Леонид это ляпнул не сдуру, хоть имел он такую натуру, что, когда разозлится, дурел. Я в архиве дела посмотрел, неприятная литература, помню строчку: "Внук немца из Рура" и последнюю запись: "Расстрел"...) Женя гневно плечами пожала и от Лени тогда убежала и до лета рассорилась, но молча думала с ним заодно: почему Клара Кларою стала? Или русских имен в мире мало? Летом Клару позвали в кино. Ах, кино в предвоенное лето! Трепетанье волшебного света и не страшной совсем темноты, и о завтрашних битвах мечты. Нам сегодня не верится в это, мы уже не бойцы, не поэты, да и кинотеатры пусты. Но тогда в "Октябре" - это рядом с городским ботаническим садом - Леонид, как последний баран, недовольно глядел на экран. Объяснять, полагаю, не надо, кто соседка с рассеянным взглядом. Пригодился и мне крупный план. На экране красавцы-пилоты пели песенки про самолеты и красиво сходили с небес в светлый мир предвоенных чудес. Леньке нынче не нравилось что-то созерцанье воздушного флота, у него был другой интерес. Он, возможно, забыл бы о ссоре, о загадочном том разговоре с глупой Женькою в школьные дни, да некстати прервались они: наступили каникулы вскоре. Он провел их у Черного моря, вызывая тревогу родни. Да, он денег на танцы не просит, и домой синяков не приносит, даже пиво украдкой не пьет, что случалось уже третий год, но лежит на зеленом откосе, в море Черное камушек бросит, поглядит на круги и вздохнет. В общем, Ленька расстраивал деда. Тут пора по горячему следу объясниться подробнее мне о названиях и о родне: дал я им имена или не дал - никого я в поэме не предал, обращаясь к семье и стране. И в заглавии нету загадки: я ведь знаю, что не было Вятки перед прошлой Великой войной, как случилось не с нею одной; но не вечны в истории прятки - город Киров в законном порядке скоро Вяткою станет родной. Дед по тексту - отец для героя, это ясно. И дело второе, что для сына героя он дед. В тексте, правда, и имени нет... Что ж, еще одну тайну открою: имя Виктор у нас родовое, мне же с дедом равняться не след. Он связующим был человеком века прошлого с нынешним веком, двух противоположных эпох: был в науках и в драках неплох, по театрам ходил и по рекам, и не верил царям и генсекам, почему и в карьере заглох. Кстати, после университета он едва не подался в поэты, декадентом казаться хотел, воспевая безумие тел. Но поскольку драчлив был при этом и купался зимою и летом, то к поэзии он охладел. Стал ботаником и агрономом и для ветрениц близким знакомым и, увы, пристрастился к вину. Но, когда шла Россия ко дну, в ботанический сад возле дома он нырнул с головою, как в омут, и загладил пред жизнью вину. Там деревья, кустарники, травы пели деду беззвучную славу и мигали друг другу о нем то зеленым, то красным огнем. Он ценил откровенные нравы населения агродержавы и служил ему ночью и днем. Леонид же смотрел, улыбаясь, на святую цветочную завязь, на побеги, ростки и плоды л на Черное море воды. Что-то мыслью я вновь растекаюсь, но водой той особенной, каюсь, были позже и внуки горды: родниковая! В жизни роднее и вкуснее найти не сумею. Как прозрачна и как холодна, как изящно стекала она из источника возле аллеи в каменистое море под нею, чуть позванивая, как струна! И вот с этим источником рядом Ленька с полупрезрительным взглядом возлежал на зеленой траве день и два, и неделю и две, повернувшись спиною к наядам - старомодным, лишенным наряда двум скульптурам в прибрежной листве. Дед, естественно, был озадачен: что-то с Ленькой стряслось, не иначе, он бы зря не забыл, хоть убей, и приятелей и голубей. По голубке по беленькой плачет? Тоже мне велика неудача - навидается в жизни... людей. Дед порой выражался открыто, погрубев от советского быта и полночных набегов на сад, где спасал только мат-перемат, хоть ружье было солью набито и зады превращало бы в сито - жалко вятских родных чертенят. Ленька нес околесицу деду: - Нет, какие там школьные беды, сдал я все, пусть на тройки, но сдал... Да в гробу я голубку видал!.. Не хочу, я вчера пообедал... Надоели вы мне, вот уеду и устроюсь на лесоповал... Дед оставил безумца в покое с его явно любовной тоскою переходных мальчишеских лет, не делимой посредством бесед. Он и вовсе махнул бы рукою, если б ведал, созданье какое застит сыну и разум и свет. Ленька сам бы хотел обмануться, пересилить себя и очнуться от постыдных предательских чар: мало ль в городе всяческих Клар, что в кустах после танцев смеются и себя преподносят па блюдце, он уж пробовал грешный их дар. Разве Кларка особой породы? Дочь вождей трудового народа и, быть может, враждебной крови, сколько русской себя ни зови. Ведь ни кожи, ни рожи, ни моды, переросток ходячей природы, плод немецкой бесстрастной любви. Ну и что же, что много читала? Очень умной от этого стала? Он и сам, заучившись всерьез, отвечал бы на каждый вопрос. В книжных знаниях истины мало, жизнь за косы ее не трепала... Нет, он не дал бы Кларкиных кос. А глаза? Позабыть бы их к черту, но другие все в памяти стерты, только эти зовут и горят, выжигая в груди все подряд. Да, глаза наивысшего сорта... Залепить бы их кремовым тортом, как в кино про веселых ребят... Так страдал он на травке у моря, богохульствуя, каясь и споря пол-июня, июль, а потом вдруг очнулся, но в мире пустом, где без Клары ни счастья, ни горя, ни военного подвига вскоре - в сорок первом ли, в сорок шестом. Что же с Кларой тем временем было? Может быть, и она полюбила непутевого Леньку? Увы, приближаюсь к финалу главы, но не вижу взаимного пыла у героев моих. Так решила жизнь сама, а не я и не вы. На нее обижаться не надо, перед ней наши планы - бравада, ведь не выдумает человек ни грядущий, ни прожитый век. Впрочем, есть и обратные взгляды. А за Клару вы будете рады: Клара ездила летом в Артек. Объясняться в поэме неловко, как досталась ей эта путевка, но скажу, что не через обком. Мать и вовсе рыдала тайком, с первых слов оценив обстановку, и любую искала уловку, чтоб утешиться в горе таком. Если Клара отличница в школе, то она уже взрослая, что ли? Ей еще и шестнадцати лет не исполнилось, паспорта нет, и характера, и силы воли. Что за нравы у них в комсомоле: вот путевка тебе - и привет! Папа хмурился тоже в тревоге: Кларе трудно придется в дороге, ведь из города Киров она с пересадкою едет одна... Ничего не случилось в итоге, и не будем к родителям строги - нам, в конце концов, дочка важна. Ей покажется необъяснимо, как жила она раньше без Крыма, без его зеленеющих гор, выходящих на синий простор, где за клубами белого дыма кораблей, проплывающих мимо, близок даже волшебный Босфор. А попала она, между прочим, в смену прелюбопытную очень, где помимо советских ребят был и антифашистский отряд, отдыхавший до этого в Сочи, он бузил и в Артеке все ночи: дескать, антифашисты не спят. Составляли его иностранцы: вроде б немцы и вроде б испанцы, двадцать великорослых юнцов, сыновей эмигрантов-отцов. Пили, пели, дурачились в танцах, не боясь ни татарских поганцев, ни тем более русских глупцов. Я не злой человек по натуре, и я помню, что сын Ибаррури стал солдатом и честно погиб, а кого вы добавить могли б, чтоб не в НКВД, не в главпуре - в русском войске и в русской культуре героический создали тип? Впрочем, были. Надеюсь, что были. Просто мы имена позабыли среди многих нерусских имен, вызывающих горе и стон, тех сынков, что в застенках нас били, рабством тысячелетним корили и фашистами звали вдогон. Клара, налюбовавшись природой, познакомилась с этой породой, внешне яркой, чего уж скрывать, и тайком покидала кровать, чтоб сидеть у костра до восхода, слушать песенки их про свободу и, смелея, самой подпевать. Ей понравились вольные мысли о России, где люди закисли и погрязли в труде и в быту, не умея ценить красоту - не в станках она, не в коромысле, а в героях, стоящих на Висле на незримом подпольном посту. Правда, после высоких примеров пелись песенки про флибустьеров, и пираты, входившие в раж, лезли к девочкам на абордаж. Клара все принимала на веру, сохраняя однако же меру - отбивался ее экипаж. "Да, Артек не чета нашей Вятке", - Клара думала, и в беспорядке были тело ее и душа, непонятным разладом дыша. Снова дома она, и в остатке целый август, но мысли не сладки: "Что с того, что она хороша? Кто оценит и душу, и тело? (Да, на юге она повзрослела!) Кто в убогой провинции вдруг отличит ее между подруг, подойдет к ней спокойно и смело, скажет, как она похорошела, и не выпустит счастья из рук?" В эти дни, к изумлению брата, Клара мазала рот воровато, примеряла, найдя в сундуке, туфли мамины на каблуке, а зашитую в тряпочки вату под футболку пихала куда-то и гулять уходила к реке. Там и встретился ей одноклассник, голубятник, драчун и проказник, - в общем, Ленька. И он в этот раз, Черноморье покинув на час, вышел в город. Так за день до казни обреченному делают праздник: пусть пройдет в кандалах среди нас. Состоялась безмолвная встреча, правда, Ленька готовился к речи, ему нечего было терять - не в траву же валиться опять. Кларин взгляд поволокой был мечен, а с подкладками груди и плечи даже больше могли подсказать. Приключись это раньше, не скрою - Клара б очаровала героя, он решился бы заговорить и сумел бы ее покорить: как и чем, это: дело второе, девы слабы бывают порою, если их без любви полюбить. Но сейчас бедный Леня растерян, он отныне ни в чем не уверен, он влюбился, не зная в кого: в этой Кларе от той - ничего. В мыслях выстроил сказочный терем, из которого вышла тетеря и, кривляясь, глядит на него. Только есть что-то близкое все же даже в том, как она не похожа на себя, походя на других. В глубине ее глаз дорогих прежний свет истребиться не может, жилки спят под запудренной кожей - он любуется сердцем на них. - Здравствуй, Клара. - Привет тебе, Леня, ты не в парке, не на стадионе, ждешь кого-нибудь? - Нет, я хожу. - Вот и я после Крыма гляжу: люди в Вятке живут, словно сони, да и город весь, как на ладони, ничего я здесь не нахожу. Леонид мог заплакать, пожалуй, даже горло его задрожало, не на Клару обиделся он, на себя - ну зачем он влюблен? Разве в жизни хорошего мало? А поди теперь вытащи жало, если в сердце им сдуру пронзен. - До свидания, Клара. - Куда ты? - Голос прежний, но чуть виноватый. Боже мой, для чего, почему Клара так изменилась к нему! Он бы стал ей слугою и братом. Что случилось с ней в этом проклятом, в этом дачном бардачном Крыму? - Ну, не важно куда... Город вот он… Да, в кино! Там про летчиков что-то. Слушай, Клара, а сходим в кино? Знаешь, сколько я не был давно! С голубями хватало заботы, ну, садовые тоже работы, в общем, это теперь все равно. Так герои мои в кинозале очутились, где мы их застали под мерцающим белым лучом. Правда, фильм здесь совсем ни при чем. Да и въявь Клара с Леней едва ли до войны заведет трали-вали, а война к ней придет с палачом. Глава вторая Описанья войны бесполезны: в бездне нет ничего, кроме бездны, и в войне ничего сверх войны, обе сами собою полны. Вдохновенно описывай, трезво, хоть бездонной зови, хоть железной, за словами они не видны. А тем более через полвека. И вдвойне - для того человека, кто не ведал смертельных высот, кто равнинною жизнью живет под бесстрастною Божьей опекой, оставаясь духовным калекой, как он сам перед смертью поймет. Жизнь трагична по определенью, где начало случайность рожденья и конец неизбежная смерть, между ними судьбы круговерть, о которой есть разные мненья. Предусмотрено и воскресенье - для взлетевших в небесную твердь. На земле воскресения нету, сколько ни убеждают поэты, что способен погибший герой средь живых появиться порой. Набродившись по белому свету, забываем мы сказочку эту. Жизнь одна, и не будет второй. Вывод все-таки неоднозначен: долгий век может быть неудачен, а короткий протяжно велик... К философии я не привык, да и рифмы сбивают в придачу. В общем, замысел переиначу и начну говорить напрямик. Ни черта о войне мы не знаем! Смотрим фильмы и книжки читаем, в разукрашенных залах сидим, на седых ветеранов глядим - не цепляет война даже краем, чем мы чаще ее воспеваем, тем скорей отрешиться хотим. Как, не зная, забыть мы сумели скрежет заледеневшей шинели по окопному грязному льду под Москвой в сорок первом году? Или гной на завшивевшем теле? Или просто без пищи неделю? Или стоны сквозь сон на ходу? Так бывало. Бывало и хуже. Разливались кровавые лужи, и людские в них бились тела, а по лужам пехота брела, своим собственным страхом недужа и дрожа не от горя - от стужи, потому что живою была. Для чего это знать? Я не знаю: жизнь, конечно, должна быть иная, но бывала ведь и такова. Мы, потомки, имеем права - ну хотя бы девятого мая, - о проблемах своих вспоминая, на отцов оглянуться сперва. В этом выход из противоречий: долг сгибает некрепкие плечи, право помнить нам силу дает распрямить их в минуты невзгод наших, собственных. Подвиг не вечен, но, забыв его, больше уж нечем дух возвысить, пускаясь в поход. Мы в походе. Не думая, впрочем, в дни без выстрелов, в тихие ночи, что сражаемся с грозной судьбой, с вечной смертью и сами с собой. Быт и тот до смешного не прочен: сердце вспыхнет - и он разворочен и торчит закопченной трубой. Жизнь - хождение по пепелищам. То мы детство сгоревшее ищем, то сожженные храмы любви, все построенные на крови. Кто нас выведет к светлым жилищам? Кто подаст нам, виновным и нищим? Кто простит и прикажет: - Живи... Право помнить - спасенье в дороге, если даже разгневаны боги, беспощадною карой грозя, от которой укрыться нельзя. Пропадем, если смотрим под ноги или только на небо в тревоге. Оглянитесь скорее, друзья, на войну. Вряд ли с первого взгляда отличить ее сможем от ада, внешне адом она и была, молодые терзая тела. Перед нею молиться не надо, даже зная, что гром канонады возвестит поражение зла. Но вглядитесь в отца или в деда на войне, вдалеке от победы, можно и вдалеке от огня - все равно вы поймете меня. Оглянулись? По свежему следу вновь прикиньте дорожные беды, ваши беды средь мирного дня. В жизни многое слишком жестоко, чтоб в слова воплощаться до срока, срок настанет - подскажет слова. И, признаться, вторая глава что-то кажется мне однобока. Не сбежать ли с нее, как с урока, посмотреть, чем там Вятка жива? Но, пожалуй, я снова лукавлю. Если даже в поэме представлю прозаический полный отчет, как войну встретил вятский народ, - что я к общей картине добавлю? В Чухломе, в Костроме, в Ярославле был таким же истории ход. Репродукторы над головами разразились стальными словами, сообщив о начале войны, и умолкли среди тишины. Остальное вы знаете сами по поэзии, прозе и драме и по школе бы помнить должны. Да к тому же я сразу тупею, замахнувшись писать эпопею, - и любовную повесть пишу, а эпохою только дышу, свысока озирать не умею, вот вблизи любовался бы ею, да к своей героине спешу. Переулком левее обкома выйдем к пятиэтажному дому, он па улице Герцена, но восемь окон в нем затемнено, и вахтерша глядит незнакомо: - А зачем? Иль по делу какому? Никого не пущу все равно. Если б мы и сумели пробиться, только в худшем могли б убедиться: дерматином обитую дверь лист с печатью заклеил теперь - серп и молот, колосья пшеницы, пусть по кругу размыты границы, но поди-ка в такую не верь! И соседи не много расскажут. Дай-то Бог, на суде не покажут (если будет конечно же суд), что за типы к соседу идут даже после ареста, и даже говорят о какой-то пропаже и вопросы про дочь задают. Но не будем вдаваться в детали. Да, родителей арестовали, а детей отселили вдвоем в деревянный окраинный дом в полукомнату в полуподвале, где и мы их отыщем едва ли, если город весь не обойдем. Город выглядел осиротело. Бремя мобилизаций приспело, уезжала на фронт молодежь. Леньку, правда, не взяли. Ну что ж, к военкому ворвался он смело: мол, учиться военному делу и семнадцатилетний пригож. Получил предписание вскоре и, не зная о Кларином горе, не простившись, растерян и рад, спешно выехал под Ленинград, где в училище около моря на танкиста учился. Не спорю, перед Кларою он виноват. Впрочем, вспомним начало сюжета. Внешне сблизившись в прошлое лето, друг на друга надулись они и, когда оставались одни, говорили о нудных предметах, о заданиях и об ответах, коротая учебные дни. Десять месяцев так продурили, но о главном не заговорили, понимая при этом вполне, что в одном полыхают огне. Клару дома за тройки корили, Леньку матом приятели крыли, - оба жили, как будто во сне. Клара даже забыла о Крыме, и не сразу бы вспомнила имя флибустьера, с которым она целовалась, дрожа, как струна, задыхаясь то в смехе, то в дыме и стыдясь, что с губами чужими сблизить губы впервые должна. Этот стыд разбудил ее тело, но душа ее вдруг онемела. Если помните, в первой главе я об этом сказал фразы две, отругав героиню за дело: что, мол, красилась, туфли надела, что разброд у нее в голове. Был бы Ленька немного постарше, он бы смог разобраться в демарше одноклассницы милой своей. Приглядевшись внимательней к ней, избежал бы ошибки всегдашней - слепо верить в хрустальные башни и явления сказочных фей. Но героев судить нелегко мне, ведь по собственной юности помню, как в прекрасной девчонке одной видел я идеал неземной, - но однажды в беседке укромной идеал разболтался нескромно, даже поцеловался со мной. Я расстался тогда с идеалом, дома мучаясь под одеялом, размышляя в слезах до утра, что же нас разлучило вчера: ладно был бы я чокнутым малым или просто очкариком вялым, да и ей целоваться пора... Ничего я не понял. Но выжил, стал в любви, ну, не то чтоб бесстыжим, но таким, как положено быть, если про идеалы забыть. Навострил из провинции лыжи, и девчоночку ту я не вижу, и никак не могу разлюбить... Вам, быть может, смешны эти речи, вы иные припомните встречи, где и вы понимали ее и она знала место свое. Поздравляю. (Но в скобках замечу, что отсутствие противоречий красит быт наш, но не бытие.) Разговор о себе прекращаю, и на будущее обещаю без нужды не врываться в сюжет с описанием собственных бед. ...Где герои? В подвале с вещами, и в курсантской столовой за щами, где внезапно прервался обед по сигналу воздушной тревоги; громыхнули скамейки и ноги, старшина закричал: "Выходи, укрывайся, команды не жди!" Леонид еще был на пороге, но уже по плацу, по дороге дождь железный хлестал впереди. Добежал до какой-то канавы. Бомбы падали слева и справа, а из окон столовой за ним вырывался искрящийся дым. Не до подвигов и не до славы - только б выжить в безумстве кровавом, только б не умереть молодым... Вспоминал ли он Клару - не знаю. Разговоры с отцом вспоминаю: да, бомбежку описывал он - как растерян был и потрясен, грязь в канаве сгребая, вминая, чтоб земля защитила родная, как услышал свой собственный стон, пересилил себя, приподнялся и сидеть почему-то остался, руки вытянув к правой ноге, к непонятной дыре в сапоге, как затем в медсанбате валялся... Образ Клары никак не вплетался в разговор о воздушном враге. Впрочем, скоро в письме треугольном Леонид себя выдаст невольно: после кратких приветов родне и туманных словес о войне спросит он о компании школьной: что там с Женькою - все недовольна? как там Кларка - парит в вышине? Дед ответит ему торопливо, что родных забывать некрасиво: больше месяца ждали письма, мама престо сходила с ума. А девчонки его - обе живы; правда, с Кларой возникли мотивы, щекотливое дело весьма. Дальше дед погрузился в намеки: времена тогда были жестоки. Текст загадочный переводя, с костылем по палате бродя, Ленька мучился, как на уроке, все испуганней глядя на строки и в догадках себя не щадя... По ранению отпуск не дали, он долечивался на Урале, вновь учился, и в месяц январь получил на петлицы кубарь и уехал на фронт. Но детали интереса прибавят едва ли - не отчет пишу, не календарь. Из отцовских военных рассказов я запомнил отдельные фразы, плюс картинки невзгод бытовых, пьянок в госпиталях тыловых, юмор афористичных приказов, отблеск смерти в нелепых проказах, зависть к мертвым случайно живых. Главным в памяти все же осталось повторение слова "усталость". Уставали они до того, что не ждали уже ничего, что не думалось им, не мечталось, что вдруг сиюминутная малость им казалась превыше всего. В чем и суть офицерской рулетки. Леонид обращался к ней редко, но однажды направил наган в свой висок и крутнул барабан, где патрон, как смертельная метка, лишь один вставлен; сухо, как ветка, щелкнул спуск... Вам везет, капитан. Дело было весной в сорок третьем. Он уже .стал комбатом, заметим, Кавалером пяти орденов. Он лишится наград и чинов, и однажды в бою на рассвете он, штрафник-пехотинец, ответит новой раной за пять тумаков. Эпизод развернуть не сумею. Взгляд отца становился острее, губы дрогнуть от злости могли, если речь мы об этом вели. Дело прошлое. Скажем скорее: он избил дезертира-еврея, а евреев тогда берегли. Из штрафбата вернулся в танкисты, в члены партии и в скандалисты, лейтенантские звезды надел, от прямых попаданий горел; пыль столбом или дым коромыслом поднимались за ним в поле чистом - он не знал, он назад не смотрел. И однажды ворвался он с ходу со своим хулиганистым взводом в Богушевск - небольшой городок, впрочем, узел железных дорог с артиллерией всякого рода, с эшелонами скарба и сброда: враг уже вывозил все, что мог. Три взбесившихся тридцатьчетверки вниз па станцию ринулись с горки, из орудий в упор расстреляв отходивший на запад состав, сталью траков, как страшною теркой, все вагоны от корки до корки истерев, сокрушив, пролистав. Дальше все, как положено, было: подтянулись отставшие силы и вошли в городок без помех - несомненный военный успех. А танкистам лафа подвалила: бочка прямо к ногам прикатила из вагонов размолотых тех. Оглядели ее, оценили, торопливо к броне прикрутили и открыли в селе тыловом, и была она точно с вином. Но едва половину отпили, показались вдруг автомобили, командарм ехал в передовом. Лейтенант подчиненных построил, генерал нагоняй им устроил и подвел неприятный итог, отпечатанный скомкав листок, текст охотно для вас приоткрою: Леонид представлялся к Герою. Жаль, что он не качаться не мог... Кстати, на алкогольную тему. Выпиваем по случаю все мы. А сто грамм пайковых на войне за лекарство сходили вполне для расшатанной нервной системы. Но танкисты, надев свои шлемы, фляжки с водкой держали в броне. Почему? Просто хмеля хватало от ударов чужого металла, от боязни на мине взлететь, борт подставить, заглохнуть, сгореть, у войны выкрутасов немало, а усталость до сердца достала, вот ему и легко захмелеть. И еще было необъяснимо то, как мерзли в последнюю зиму, словно холод всех зим фронтовых накопился в телах молодых; над чадящей соляркой родимой обгорали, дурея от дыма, среди польских снегов голубых. В те же дни добавляло печали, как их жители хмуро встречали у тяжелых закрытых дверей, мол, езжайте от нас поскорей, на приветствия не отвечали, исподлобья смотрели, молчали - не любили они москалей. И впервые тогда к Леониду мысли горькие, горше обиды, о войне и народах пришли: вряд ли в послевоенной дали над фашистской растоптанной гнидой воссияют прекрасные виды и обнимутся дети Земли. Для чего же потоком кровавым разлилась по сердцам и державам эта очередная война? Что на свете изменит она? Долговечна ли вечная слава - та, которую ныне по праву обещает героям страна? И героем ли он возвратится из поверженной им заграницы в долгожданную Вятку свою? Да, ой храбро дерется в бою, да, он смерти уже не боится, - тем страшней и пронзительней снится встреча с жизнью в родимом краю. Поспешим, Леонида обгоним и в расшатанном общем вагоне, что не зря всю дорогу вздыхал, на старинный приедем вокзал, постоим на знакомом перроне, взвесим будущее на ладони. Я ведь главного вам не сказал: Клара замужем. Пусть без венчанья, без горзагсовского отмечанья, но живет у мужчины она и женою считаться должна. Не хватает ни рифм, ни дыханья, и сижу со слезами и бранью над одною строкой дотемна. Клара замужем. Необъяснимо. Нет, неправильно, непоправимо. Снова ложь. Вся поэзия ложь: соответствия в ней не найдешь мира зримого с миром незримым, оба с гулом проносятся мимо и словами в них не попадешь. Клара замужем. Впрочем, об этом по намекам и грустным приметам догадались, наверное, вы из пролога и первой главы, потому что не в силах поэты детективные строить сюжеты - выдают себя рано, увы. Клара замужем. Если бы к счастью, если б не устояв перед страстью, если б Леню танкиста забыв или просто не зная, что жив, он остался в военной напасти... Только не применим и отчасти ни один нам знакомый мотив. Клара замужем - по благородству, по внезапному горю сиротства, по отчаянью и по стыду... В общем, термина вновь не найду; близкий есть, и без тени юродства назову его: по превосходству, всех героев имея в виду. А теперь изложу ход событий. Мы оставили Клару и Митю (так звался ее маленький брат, я вам не говорил, виноват) в незнакомом пугающем быте одного из домов-общежитий ФЗУшных приезжих ребят. Вы не вспомнили? В полуподвале на дырявом чужом одеяле Митя с Кларою, брат и сестра, просидели тогда до утра, тихо плакали, тихо вздыхали... Я опять пропускаю детали - закругляться с главою пора. Утром Клара пошла по заводам. На обычных хватало народу, на военных, - мол, рады б помочь, за отца не ответственна дочь, но завод их особого рода... И до первого мирного года повторялись отказы точь-в-точь. Как жила, чем братишку кормила? Где стирала, где лестницы мыла, где устраивалась в сторожа, с голодухи ночами дрожа, но центральный район обходила и боялась его, как могилы, по окраинам Вятки кружа. Постепенно о ней позабыли: времена слишком трудные были, под лавиной тревог и забот каждый бился, как рыба об лед, довоенные сказки и были только душу зазря бередили - в жизни все было наоборот. Леонид по горячему следу в первых письмах упрашивал деда с Кларой встретиться, адрес просил. Вдруг его особист пригласил, до штрафбата еще, на беседу: не накличь, мол, на родичей беды, пусть не тратят там нервов и сил. В этот день и сыграл он с наганом. И хотя умирать было рано, он все меньше боялся в бою за усталую душу свою: смерть - покой, а с тяжелою раной после госпиталя без обмана побывал бы он в Вятском краю. Это не получилось. Но все же получилось довольно похоже. Ближе к делу опять перейду. В сентябре в сорок третьем году Клару утром окликнул прохожий с костылями, в солдатской одеже - и кривясь, и смеясь на ходу. Митя-брат проводить ее вышел, он-то первый слова и услышал: - Клара, здравствуйте, я Леонид, то есть Глеб. Извините за вид - и столбы зацепило, и крышу. Что брательник мой? Жив ли он, пишет, как он имя героя хранит? Клара Глебу ответит не скоро, разучившись вести разговоры, будет пауза слишком длинна, но такая для нас и нужна: о причинах скажу, по которым, не вступая с историей в споры, я героям сменил имена. В жизни это подстроили сами Глеб и Ленька. Они, между нами, хулиганами слыли не зря, лет с восьми у афиш "Октября" начиная бои вечерами двух отрядов, где слыли вождями, жаждой славы всевятской горя. Вдохновенно и честно тузились, но ни тот ни другой не добились безусловных и громких побед. Дальше следует вечный сюжет: предводители вдруг подружились, а со временем и породнились - на крови дали братский обет, именами махнувшись при этом (что и было, по сути, обетом), Ленька Глебом, Глеб Ленькою стал. Если кто их по-старому звал, то ни взгляда от них, ни ответа, словно с потустороннего света, озадаченный, не получал. Но, увы, побратимы-ребята жили все-таки далековато, в разных школах учились они. Глеб, почти не имея родни (только мать), позже, в тридцать девятом поступил в ФЗУ, в "фабзайчата", как дразнили их в прежние дни. А затем перед самой войною он остался совсем сиротою и вселился в общагу, куда Клару тоже забросит беда. Я бы сразу их встречу устроил, но за первым ж воинским строем Глеб сумел увязаться тогда и до фронта добрался в июле. Возвращали его - не вернули и махнули на зайца рукой: пусть воюет, раз храбрый такой; поначалу к обозу приткнули, через месяц пустили под пули - трудно было на передовой. В январе в сорок третьем снарядом, на снегу разорвавшимся рядом, он был ранен, едва не убит. Понял в госпитале: инвалид, - в культю правой ноги ткнувшись взглядом и бессильно крича, как он гадам даже на костылях отомстит. Вот и вся предыстория вкратце. Кларе с Глебом пора пообщаться, только трудно тональность найти, ведь они не знакомы почти - раза два доводилось встречаться возле школы, где кровного братца перехватывал Глеб на пути. - Да, конечно... Да, здравствуйте, милый, я вас помню, я вас не забыла. Как страшна, как ужасна война!.. Извините, пора... Я должна... - Клара губы ладонью прикрыла: что за глупость она говорила, обезумела, что ли, она? - Вы про Леню спросили. Простите, вы родителей лучше спросите. Я не знаю о нем ничего, я давно не встречала его - после тех... после этих событий... Мы живем в общежитии с Митей... Писем не было, ни одного... Пожалеем же Глеба и Клару и по узенькому тротуару с непросохшим вчерашним дождем потихоньку от них отойдем. Пусть на вятской окраине старой жизнь помедлит с неправою карой, пусть хоть наговорятся вдвоем... Глава третья Я опять перед темой пасую. Как словами я вам обрисую окончанье Великой войны, ликованье спасенной страны? Избежать бы, на рифмах гарцуя, даже упоминания всуе той живой, той святой тишины. Впрочем, внешне все было иначе: восшумели и в смехе, и в плаче миллионы людей на Земле, гром салюта ударил в Кремле, Сталин звякнул бокалом в придачу и уехал на ближнюю дачу, что в столичном Волынском селе. А Россия плясала и пела, обнималась, рыдала. Шумела - то ли счеты с войною сводя, то ли от тишины уходя, расслабляя и душу и тело, что давненько уже онемело в крепкой хватке стального вождя. День Победы вовек не принижу, он действительно ближе и ближе, чем я дольше на свете живу. Я порою почти наяву - вот как вас - его слышу и вижу и примазаться чаю бесстыже к незаслуженному торжеству. Если же завершить рассужденье - День Победы был днем вдохновенья, вдохновенье кончаться должно, слишком дерзко сверкает оно, и его золотые виденья обладают загадочной тенью: правде жизни под нею темно. Разумеется, не понарошку Вятка в мае рванула гармошку, знаменитую "вятку" свою, и воспела победу в бою. Но с утра поглядела в окошко, может, опохмелилась немножко и очнулась в знакомом краю. Столь же густо дымили заводы, столь же грустно среди небосвода, одичав без любимых людей, стайка белых худых голубей изнывала от горькой свободы, и балдел от весенней погоды на продмаге жидок-воробей. Те же самые виды и звуки, и с похмелья дрожащие руки, и ссутулившийся почтальон, не ответивший вдруг на поклон, и привычные слезы о внуке - после четырехлетней разлуки неужели в Берлине сражен?.. Тишина же все не наступала. Даже прежняя вскоре пропала, поджидать на вокзале устав рядовой и сержантский состав (ведь солдат отпускали сначала), Боже мой, как их Вятка встречала, снова полубезумною став! Распахнулись и двери, и души. Муж к Настасье... Внучок к бабе Груше.. К малым, старым - отцы, сыновья... На плечах повисала семья, в гимнастерку дышала и в уши и рыдала, весь двор оглоуша, от восторга сама не своя. А потом за столом небогатым целовались соседки с солдатом, что, смеясь, позволяла жена: вдов еще не боялась она. Пили, пели, плясали. Куда там с Днем Победы сравнить! В сорок пятом осень жарче была, чем весна. Лишь к зиме тишина наступила, легким снегом присыпав могилы, и гулянки прогнав со двора, где играла в снежки детвора. Вятка павших солдат не забыла, но живых ей война возвратила, значит, жить без надрыва пора. Тишина продолжалась до лета. Почему-то оно не воспето не в стихах и не в прозе пока: офицеры пошли в отпуска! И такие имело приметы время неповторимое это, что не верится издалека. Возвращались домой командиры, то ли завоеватели мира, то ли освободители стран, стержень армии, воинский клан. Орденами сверкали мундиры, прикрывая ожоги и дыры тонкой кожею стянутых ран. Возвращались профессионалы, у которых давно не бывало колебаний и страха в бою, те, кто знали работу свою, кто с усмешкою грозно усталой били немцев огнем и металлом и в родном, и в германском краю. Приезжали в купейных вагонах предводители рот, батальонов, эскадрилий, взводов, батарей, авиа- и морских кораблей. Сколько красок и звезд на погонах, на петлицах, нашивках, шевронах этих нетерпеливых людей! Ах, как долго они ожидали, чтоб им отпуск заслуженный дали из уже сокращенных полков, матеря подлецов штабников! Как они начищали медали! Как, напившись, по тучам стреляли из военных глухих городков! Но вернулись. И, Господи Боже, до чего же они не похожи на их образы в новом кино, презирающем русских давно! И дерзки и прекрасны до дрожи. Всем эпохам такой молодежи повторить, может быть, не дано. Вдоль по улицам Вятки холмистой прошагали с вокзала танкисты, истребители, штурмовики, минометчики и моряки, пехотинцы и артиллеристы - лейтенанты, таланты, артисты фронтовой наивысшей руки. С чемоданчиком белого цвета, на бедре кобура пистолета: "парабеллум", для шика, трофей, ромбы выглаженных галифе, хромачи, что "бутылочкой" вздеты. В полный рост не осилю портрета, я в художествах не корифей. Впрочем, были и горькие нотки в их манерах, глазах и походке, в их изящно циничных плевках. Этот люд не витал в облаках, нахлебавшись и крови, и водки, что назавтра оценят молодки, отбиваясь от них впопыхах. Интонация - важное дело, если с ней обращаться умело; я, без шуток, в поэме дорос обсудить офицерский вопрос, но без Клары мне все надоело. ...В это лето она заболела - и душою, и телом, всерьез. Из какой-то пословицы старой помню фразу про бедную Клару. Клара в жизни бедней и бледней. В сорок третьем расстались мы с ней на неровных камнях тротуара, где стоит она с Глебом на пару (Митька влез на забор - там видней). Отвлечемся от сорок шестого ради их разговора простого, ради судеб их, столь не простых. Глеб, случайно оставшись в живых, не имея жилья городского, ничего не предвидя такого, потеснил фабзайчат молодых и опять поселился в общагу, взявши в горисполкоме бумагу на метраж и особый паек, на складах получаемый впрок, потому что по вятским оврагам ковылять к отдаленным продмагам инвалид первой группы не маг. Так случайно соседями стали в общежитии, в полуподвале, в смежных комнатках Клара и Глеб. Получая по карточкам хлеб {это все, что ей с братом давали), Клара Глебу стыдилась вначале помогать, но и он был не слеп и однажды с улыбкою нервной положил пайковые консервы перед Кларой на кухонный стол, не дослушал ее и ушел, из-за перегородки фанерной пробурчав: - Будет лучше, наверно суп сварить, я без первого зол. Нет, пожалуй, резки переходы, велики перепады - три года, да и мотивировки слабы. Вы, я вижу, наморщили лбы: по какому закону природы в тексте сближены два эпизода, три картинки, четыре судьбы? Но ведь вы разглядели, я верю, в золотом отпускном офицере Леонида, героя войны, и уже догадаться должны на его объективном примере, как трудна будет Кларе потеря, виноватой пред ним без вины. ...Пояснение было бы глупо, исчерпавшись тарелкою супа. Правда, Митька-негодник поел, он давно уже супа хотел, с хлеба перебиваясь на крупы, ведь сестренке-поденщице скупо и народ платил, и финотдел. Клара Глебу перечить не смела, храбро сделала вид, что поела, показав Митьке снизу кулак: ну нельзя же бессовестно так! Глеб его успокоил умело: мол, бойцу нужно крепкое тело, мол, худых не пугается враг. Клара стала готовить мужчинам. И по очень понятным причинам стала позже домой приходить (суп с утра успевала варить): чем вносить ей свою половину? В общем, гнула до одури спину и сама бы слегла, может быть, не случись это с Митькою вскоре - распотелся зимой в коридоре и уселся там на сундуке, полчаса пробыл на сквозняке да полдня во дворе на заборе, спать в тот вечер улегся, не споря, и проснулся в жару и тоске. Глеб сказал: - Может, просто простуда, ты иди, я с братишкой побуду. - Митька тоже сказал ей: - Иди, но пораньше домой приходи. - Клара мыла в столовой посуду, Клара очень спешила оттуда, и предчувствие было в груди. Митя к ночи совсем расхворался, и хрипел, и стонал, и метался, Глеб поил его и утешал, сам от горя с надрывом дышал, на ночь возле кровати остался, а на Клару девчонкой ругался и сменить его не разрешал. Клара в комнате спала соседней на кровати второй и последней в их теперь уж совместном быту... Слишком сложно, пожалуй, плету предлюбовные сети и бредни: одинаково в наши ли, в те дни суть мы схватываем на лету. Разве Клара была виновата в том, что кто-то кормил ее брата и в тяжелой болезни помог, сам беспомощен и одинок? Разве из-за корысти - она-то! - отдарила собою солдата? Но о Глебе скажу пару строк. Накануне, надевши награды, он по улице Маркса до сада героически доковылял. Дед его еле-еле узнал и расплакался возле ограды, в дом привел, напоил, все, как надо, Ленькин адрес военный сказал. Имя Клары, увы, не звучало. Глеб хотел заикнуться сначала, но подумал, что деду видней, помнить или не помнить о ней. Водка их, наконец, укачала, Глеб качнулся к родному причалу, - дескать, там ему спать веселей. Вдоль по Вятке прошли с песнопеньем пятиногою шаткою тенью, веселя поотвыкший народ: кто там спьяну про Стеньку поет? Перед полуподвальной ступенью деду странное было виденье: в коридоре не Кларка ли ждет? Сразу скрылась... Но, кажется, Клара… Распрощались безногий и старый. А со временем, скоро весьма, Леонид получил два письма, прочитал их и, как от удара, покачнулся: за что эта кара, это горе, что сводит с ума. Письма были обычные вроде - о войне, о родне, о природе, Глебка пририсовал на полях, как он прыгает на костылях в ботаническом их огороде, дед писал об их пьяном походе и о женской фигуре в дверях. Глеб же повествовал откровенно, что соседка необыкновенна и красива, поэтому он одноклассницей брата сражен. (Поясню, что порой предвоенной Леня не говорил совершенно даже Глебу, что в Клару влюблен.) Сопоставив послания эти, Ленька свету невзвидел на свете, деду сдуру направив ответ: Кларка б..., в чем сомнения нет, - Глебу же ничего не ответил. Смерть искал, но и смерти не встретил. И спустя пару с хвостиком лет возвратился в родные пределы с чемоданчиком фибровым белым, с орденами, которые вновь заработал за удаль и кровь, с обожженно-израненным телом и с душою, что счастья хотела, но не верила больше в любовь. Рассужденья теперь не подмога. Остается прямая дорога, по которой герою идти. Мы о нем, позабыли почти, не держась хронологии строгой, но догнали его, слава Богу, хоть на послевоенном пути. Что ж, пойдем за ним, не рассуждая, только издалека наблюдая: его чувства понять все равно нам, не знавшим войны, не дано. Вятка старая и молодая смотрит на офицера, гадая, чей сынок он, в чье стукнет окно. А ни в чье. Впрочем, у перекрестка шаг замедлил, достал папироску, зажигалкой трофейной блеснул, артистически пламя задул и затем через лужу по доскам, словно по театральным подмосткам, с главной улицы вправо свернул. Дошагал до угла-поворота, кобуру расстегнул для чего-то и опять застегнул кобуру. Постоял, подымил на ветру и уже без игры, как пехота, миновал в переулке ворота и, сутулясь, побрел по двору - общежития. Вы угадали. Он бывал уже в полуподвале, потому что - вы помнить должны - Глеб здесь жил накануне войны. Бытовые пропустим детали: Леонид разглядел их едва ли, после света они не видны. Это горе еще бы не в горе, но внезапно внизу в коридоре приоткрытая скрипнула дверь, кто-то крикнул: - Не к нам ли? Проверь. Митька был, как обычно, в дозоре, он и вышел с отвагой во взоре и стоял перед Леней теперь. - Вы, наверное, к Глебу? Он дома. Вы на фронте с ним были знакомы?.. Ох, сейчас мы его удивим! Он вообще-то у нас нелюдим, гости к нам не приходят в хоромы... А сестренка совсем, словно грома, всех боится, аж спит вместе с ним. Я сейчас прогоню их с кровати. Воскресенье, конечно, но хватит им валяться, уж скоро обед, а они все не выйдут на свет. Вы еще не обедали, кстати? Суп сегодня из килек в томате, правда, хлеба ни корочки нет... Разболтался опять по-сорочьи. Ну, пойдемте! - Да нет, паренечек, я ошибся, наверно, в пути, я хотел тут другое найти, то есть адрес был, видно, неточен... Но я рад познакомиться, впрочем. До свидания, братец, прости. Леонид протянул ему руку и застыл от внезапного стука распахнувшейся настежь двери, в коридор хлынул свет изнутри, сердце вспыхнуло счастьем и мукой и непереболевшей разлукой... - Здравствуй, Леня. - Он Ленька? Не ври... Митька взглядом стрелял очумело. Клара на Леонида смотрела, неподвижно стояла она на пороге напротив окна; свет, казалось, пронзал ее тело. Боже мой, как она похудела, как ее изменила война... - Ты не слушай его, я болею. Я сама ничего не умею, я уже ничего не могу, я давно себя не берегу. Мы ведь оба у Глеба на шее, он содержит нас, лечит, жалеет. Митя скажет тебе, если лгу... - Было дело, болели немного... А чего мы торчим у порога? Может, в комнату лучше пойдем, вы посмотрите, как мы живем, Глеб уже на ходу, слава Богу. Мы его деревянную ногу с ним вчера достругали вдвоем. Вот и Клара, вы видите сами, снова ходит своими ногами, а ведь не обещали врачи, что поднимется... - Ты не строчи перед дядею Леней словами. Он сегодня прощается с нами. Лень, ты тоже, прошу, помолчи... Сцену эту в стихах не осилю. Если вы хоть однажды любили и прощались с любимой своей, вам по собственной жизни видней, что глазами они говорили, чем их души наполнены были... Ленька пьянствовал несколько дней, что конечно же слишком не ново, чтобы это описывать снова, и отмечено наверняка в жизни каждого фронтовика в дни парада его отпускного в лето буйное сорок шестого, где война не забыта пока. Правда, пил он воистину страшно, каждый день больше, чем во вчерашний, и в молчании странном таком, что родные крестились тайком, даже дед в удивлении кашлял. Но, покончив с припасом домашним, Ленька стих, повалившись ничком на кровать, и лежал без движенья больше суток, пока тетя Женя, услыхав про такие дела, в ботанический сад не пришла и наивные предположенья о синдроме перенапряженья, не рассматривая, отмела. С медсестрою переднего края Леонида пока оставляю, им сподручнее наедине говорить о любви и войне. А вот с Кларой что делать - не знаю, с ней картина сегодня иная: Клара плачет одна в тишине. Глеб и Митька на улице где-то. Только утро - они уж одеты, полушепотом поговорят, потихоньку вдвоем поедят, не включая ни плитки, ни света, и гулять отправляются, это день за днем происходит подряд всю неделю, с того воскресенья, с неожиданного появленья Леонида; он в полуподвал, кстати, полуслучайно попал, сам не зная, просить ли прощенья он идет или на преступленье. Потому он тогда и сбежал, брата кровного, Глеба, не видя, Митьку долгим молчаньем обидя, Кларку подлую не наказав, вдруг постигнув, что тоже не прав, и заплакав, на улицу выйдя. ...Клара плачет не о Леониде, Клара плачет, от жизни устав. Ей давно уже не до романов, объяснений, признаний, обманов, извинительных в жизни подчас, если женщина выбрала нас. Ей, пожалуй, не больно, а странно, что сердечная давняя рана снова заполыхала сейчас. И она размышляет спокойно, что любви она вряд ли достойна: с детских лет Леонида любя, сохранить не сумела себя. Да, сиротство, война... Но ведь войны губят тех, кто слабы и безвольны, настоящей любви не губя. Лене было труднее, наверно, даже в горьком ее сорок первом, и потом всю войну напролет он трудней, чем она, проживет. А она... Отдалась за консервы... Нет, за брата... Нет, тоже неверно... Но ведь знала, что жив, что придет... Глеба жалко. Он сам себя губит, ни за что ее, скверную, любит, притворяется плохо она, редко с Глебом бывает нежна; Митьку он, словно сына, голубит, а ее он простит и забудет, он намаялся с нею сполна... Вот вздохнула она, вот привстала, темно-синюю склянку достала, что украла в больнице весной, подрабатывая в выходной, поглядела па свет: может, мало? - снова села поверх одеяла с напряженно прямою спиной. И не существовало преграды для ее неподвижного взгляда, и смотрела она, не виня, сквозь отца моего на меня, повторяя глазами: "Так надо", все заметней слабея от яда, все бессильнее тело клоня. Клара, милая, ну подожди же, Леня с Женею ближе и ближе, Глеба с Митькою встретив в пути, но они не успеют дойти. Не клонись на кровати все ниже, ну попробуй, пожалуйста, выжить... Ты не хочешь.. Я знаю. Прости. ЭПИЛОГ Надеюсь, вы доехали удачно, не простудились в городе весной, не заскучали на террасе дачной в свой долгожданный вечер выходной. Дай Бог, утихло море на курорте, в ларек напротив пиво завезли, и объявили вдруг в аэропорте, чтоб вы на регистрацию пришли. Дочь возвратилась трезвой с дня рожденья, в библиотеке - разве не мечта? - восемнадцатилетнее виденье два раза оглянулось неспроста... Короче говоря, до эпилога вы добрались, я верю, без потерь - пора в кровать, на море и в дорогу, и в прозу бытия пора теперь. Два слова лишь добавлю по сюжету: я описал влюбленного отца, а мать моя что думает про это и знает ли все это до конца? Да, знает, хоть не вятская рожденьем и Клару не успела повидать, но деда и подругу - тетю Женю - о Кларе часто спрашивала мать. И много лет в незлых семейных сценах отца корила - может, не всерьез, - что, мол, до женщин необыкновенных он в жизни, видно, так и не дорос. Простимся же на легкой этой ноте, мир светел, как его ни величай, хотя, надеюсь, вы еще взгрустнете, о бедной Кларе вспомнив невзначай. СОДЕРЖАНИЕ РАДИ ТВОЕЙ НЕИЗВЕСТНОЙ ЛЮБВИ 1 I. Ах, пуля, конечно же, дура… 1 В КОРОТКУЮ ПЕСНЮ НЕ ВЕРЬТЕ 1 Бог песнопевцев и странников любит, 1 СЛАВЯНСКИЕ КЛЮЧИ 2 ПОМОЛИСЬ ЗА РОССИЮ 3 КАВАЛЕРГАРДЫ И ДРАГУНЫ 4 ПО ДОРОГЕ ИЗ ШЕРЕМЕТЬЕВО-2 5 НАШИ ЗВЕЗДЫ И НАШИ КРЕСТЫ 6 ОДИНОКИЕ НОТЫ 6 Опять газетные посулы, 7 КЛЕВЕТНИКАМ ДЕРЖАВЫ 8 Попали в окружение. 9 Священны любые таланты - 10 ВОСПОМИНАНИЕ О СЛУЖБЕ 11 ВИД НА СПАССКУЮ БАШНЮ 12 ОФИЦЕРСКИЙ РОМАНС 13 ДЕРЖАВНАЯ НОЧЬ 14 ПРОЗРЕНИЕ 15 НА КРЕЙСЕРЕ 16 ДВЕ ДАТЫ 16 Прощайте, маршалы державы, 18 Нам конца этих песен не слышать 19 ПОСЛЕДНИЙ ПАТРОН 19 ТАМ, ГДЕ ЕСТЬ ОФИЦЕРЫ 20 Лежу на тулупе в Талышских горах, 21 Оставь дела сердечные, 22 Давно мы не виделись, друг. 23 Я верю морю, как себе, 24 ЧАЙКИ 25 ОКЕАНСКАЯ КРОВЬ 25 В незамерзающем заливе 26 ПОЛЯРНЫЙ КРУГ 27 СНЕГА РОССИИ 28 Десант не знает, куда проложен 29 ПАРАШЮТИСТКА 29 ЭСКАДРОН ИДЕТ, ПЫЛЯ 30 ОСТАЛАСЬ ОТЧАЯ ЗЕМЛЯ 31 АХ, ПУЛЯ, КОНЕЧНО ЖЕ, ДУРА… 32 РОССИИ СЛУЖИТЬ 32 II. Горит звезда над городом Кабулом 33 ПОВОРОТ НА БАГРАМ 33 ДЕВЯТАЯ РОТА 34 ГОРИТ ЗВЕЗДА НАД ГОРОДОМ КАБУЛОМ 34 ПУСТЫНЯ 36 НА ПЕРЕВАЛЕ 37 ЛЕЙТЕНАНТ ЦАРАНДОЯ 38 ВРАЧ 39 МЕДСЕСТРА ПЕРЕДНЕГО КРАЯ 41 Открываю страницы афганской войны, 42 КОМБАТ 42 ПЫЛАЕТ ГОРОД КАНДАГАР 42 НЕМИРНЫЙ КИШЛАК 43 НАФТУЛА 45 ДЖЕЛАЛАБАД 47 Пора вживаться в стаю 48 ШУТОЧНАЯ ПЕСНЯ О СОВЕТСКОЙ ПЕЧАТИ 48 ФОТОГРАФИЯ 49 В палатке дощатые нары 51 НЮРКА 51 БЕРЕЗА 52 ДЕВЧОНКИ НАШЕГО ПОЛКА 53 В НОЧНОМ ПОЛЕТЕ 54 ИЗ ПЛАМЕНИ АФГАНИСТАНА 54 Мокнет брезентовый лагерь, 55 В КОРОЛЕВСКИХ КОНЮШНЯХ 55 НА КРУГИ СВОЯ 57 МОЛИТВА 57 СУДЬБА 58 НЕТ ЦВЕТОВ В АФГАНИСТАНЕ 59 Давай за тех, кто не вернулся, 60 БАМИАН 61 ПОЙ, ТРУБА 62 ПОСЛЕДНИЙ ПОХОД 63 ЛЕТИ, ВЕРТОЛЕТЧИК 63 ВОДИТЕЛИ 64 НЕИЗВЕСТНАЯ ЛЮБОВЬ 66 Как сладко думалось о доме 66 ПРОЩАЙ, СТАРШИНА 67 Мне это снится до сих пор: 68 ВОСПОМИНАНИЕ БОЙЦА 68 УДАЧА 69 НОВОГОДНЯЯ НОЧЬ 70 В ГОРАХ 70 ПОРТРЕТ 72 Простуженно выли бездомные псы, 73 ВОЙНА НЕ ПОНИМАЕТ НАС 73 СОВЕТНИК 74 ПОМНИ ОБО МНЕ 75 ПАССАЖИРЫ 75 ПОСТ 77 ПИЛОТЫ 78 АФГАНСКИЕ ГАРНИЗОНЫ 79 В землянке, вкопанной в долину 81 ПРОЩАНИЕ С КАБУЛОМ 82 Он руку в приветствии поднял 83 МАРИЯ 84 ЗВЕЗДНЫЙ СВЕТ АФГАНИСТАНА 85 ПЕСНЯ О ДРУГЕ 86 НОЧЬЮ ПОСЛЕ ВОЙНЫ 87 ВЕРНУТЬСЯ И ЖИТЬ 87 КОГДА ДЕРЖАВА В ГРОЗЕ 89 Почему нынче вспомнились мне 89 ОФИЦЕРСКИЙ ПОГОСТ 90 III. …Ответит война через четверть часа 91 Над русской землею - нерусские птицы, 91 ФРОНТОВИК 91 В ОКРЕСТНОСТЯХ ШУИ 92 Он стеснялся в чаду ресторанном 93 ВЕЧЕР В ПОЛЕВОМ ЛАГЕРЕ 93 То ли пуля, то ли слава 94 УЧИТЕЛЬ 94 ПРАПОРЩИК ЗЕНИН 96 Взял свой мешок заплечный 96 Звезда над твоею могилой 97 Под крестовиною окошка, 98 БЕДНАЯ КЛАРА ИЗ ГОРОДА ВЯТКИ 98 Прозаическая поэма 98 ПРОЛОГ 98 Глава первая 101 Глава вторая 119 Глава третья 135 ЭПИЛОГ 148 СОДЕРЖАНИЕ 149